Реставрация
Шрифт:
Но потом наступило одно июньское утро, и после него удовлетворение оставило меня.
Было воскресенье. Я рано проснулся, выглянул из окна и увидел, что солнце еще не встало. Неожиданно (не могу понять почему) меня охватило желание увидетьвосход над рекой, такого я давно уже не лицезрел.
Я оделся, спустился по лестнице и вышел на улицу. Улицы были пустынны. Колокол на церкви св. Элфейджа прозвонил четыре раза. Было прохладно, почти холодно, и я подумал, что, возможно, восход солнца не будет сегодня хорошо виден. Однако продолжал идти. Оказавшись у воды, я сел на ступени причала там,
Небо постепенно светлело, теперь я видел, что оно не затянуто облаками, и, если б не туман, восход был бы таким же лучезарным, как те, что я наблюдал из окна своей комнаты в Уайтхолле.
Я засмотрелся на туман или думал,что засмотрелся, и вдруг обнаружил, что сам сижу посреди густого тумана: ни ступенек, ни пришвартованных лодок, ни меня самого нельзя было разглядеть. Я поднял глаза: небо тоже скрылось. И все же я не спешил подняться со ступеней. И даже не пошевелился. Я знал: что-то должно случиться. Казалось, время остановилось или задержало дыхание.
Я ждал. Сердце мое отчаянно колотилось. Небо вновь посветлело. Мне стало зябко, и я обхватил себя руками. Вдруг я услышал шум весел приближающейся лодки, вода заплескалась у моих ног, набегая на ступени.
Туман поднимался выше. Как только солнце показалось над крышами домов, туман над водой стал рассеиваться.
Тогда я понял, чего я ждал.
Он сидел спиной ко мне. Лодка шла против течения, и солнце, освещая реку, ярко вспыхивало на драгоценных камнях, украшавших рукав его камзола.
Лодка поравнялась со ступенями. Теперь он был так близко от меня, что я слышал его дыхание. Я прикрыл лицо ладонью с растопыренными пальцами, чтоб не быть узнанным, но в этом не было нужды: он смотрел не в мою сторону, а на дорожку за кормой — сейчас она сверкала в солнечных лучах.
Лодка прошла мимо меня — я не отрывал от него глаз. И следил за ним сквозь пальцы, пока лодка не достигла излучины реки и не скрылась из виду.
Глава двадцать четвертая
Жена галантерейщика
Как я уже говорил, моя жизнь вплоть до этого июньского утра была обыкновенной, размеренной, трудовой жизнью, и она вполне устраивала меня. Думаю, если б Пирс, а не его Молчание были в то время рядом со мной, я мог бы поехать с дорогим другом на рыбалку и теперь вести себя как настоящий рыболов, а не отпугивать форель.
Но с того момента, как я мельком увидел короля на реке, ко мне опять вернулось глупое желание видеть его, снова удостоиться его расположения, оно овладело мною с такой силой, что я совсем утратил покой. Я стал груб с пациентами. За едой угрюмо молчал. Да и вторники уже не приносили мне прежней радости. Теперь, вместо того чтобы идти в кофейню или в таверну, пить вино и болтать, я предпочитал прогулки в одиночестве — шел к реке, садился на то место, где сидел июньским утром, и пожирал глазами водное пространство в надежде увидеть ту самую лодку. Мысленно я сочинял бесконечные варианты письма, в котором рассказывал королю, что приношу людям пользу.
С течением времени содержание письма изменилось: я придумал новый хитрый ход,чтобы привлечь внимание короля (сообщения о моем усердии было мало).
Письмо я не отправил. Четырнадцать или пятнадцать раз я проговаривал про себя все новые варианты и однажды вечером, когда Финн и Фрэнсис Элизабет играли в карты в гостиной у камина, я уединился в рабочем кабинете и перенес письмо на бумагу. В этой написанной изящным слогом эпистоле я делал упор на моем возвращении в медицину, особо выделив, что ежедневно пользуюсь подаренными им хирургическими инструментами, а также выражал сожаление, что так гнусно обошелся с Селией, «прелестной, невинной женщиной, заслуживающей лучшего обращения, о чьем благополучии я ежедневно молюсь».
Я сложил письмо (прежде прочитав его так много раз, что знал наизусть), но не запечатал и не написал на нем королевского имени. Поднявшись к себе, я снял с полки потрепанный пирсовский экземпляр «Исследований о зарождении животных», раскрыл его, положил письмо между страниц и поставил книгу на прежнее место.
Я сказал себе: ты его написал наконец, Меривел, теперь успокойся, вернись к привычному существованию и будь счастлив тем» что имеешь. Некоторое время я честно старался воплотить в жизнь этот данный самому себе совет, но не очень преуспел. Желание видеть короля было сродни желанию любовника видеть возлюбленную — такое же сильное и непоколебимое.
Как-то в конце июля я зашел в студию Финна (так теперь называлась комната, где раньше Фрэнсис Элизабет писала письма) и увидел на мольберте свой портрет.
— Ты что, хочешь замазать мой портрет и поверх него написать новый? — задал я Финну прямой вопрос. — Ты нарисовал его поверх замазанной кирпичной кладки, а теперь хочешь замазать и меня, хоть я заплатил тебе семь шиллингов.
— Вовсе нет, — невозмутимо ответил Финн. — Мне очень нравится этот портрет.
— А зачем тогда он стоит на мольберте?
Финн подошел к мольберту, снял картину, а на ее место поставил только что законченный портрет женщины лет пятидесяти пяти, в изящном кружевном чепце и по-пуритански простом, черном платье.
— Видишь? — сказал он. — Та же поза, что и у тебя. Та же осанка, та же сосредоточенность на руках, тот же холодный свет на лице. Как только я увидел эту женщину, сразу решил запечатлеть ее в таком же положении. А твой портрет я поставил на мольберт, чтобы сравнить обе картины.
Я взглянул на лицо женщины, превосходно изображенное Финном. В нем была почти неземная доброта, и этим незнакомка напомнила мне мать. В руке она держала маленькое перышко, выкрашенное в красный цвет.
— Кто эта женщина? — спросил я.
— Забыл ее имя, — ответил Финн. — Жена галантерейщика.
Я сурово взглянул на Финна. Тот только пожал плечами, как бы говоря: «Это все, что мне известно». Я снова перевел взгляд на портрет. Сходство женщины с матерью показалось мне на этот раз столь поразительным, что мои мысли приняли неожиданный оборот. А что, если это и правда моя мать? Вдруг при пожаре она не погибла? Может быть, та женщина, которую пытался, но не смог спасти Латимер, была не моей матерью, а горничной?