Реставрация
Шрифт:
В доме нечем было дышать. Рози плотно закрыла все окна, замазала щели, чтобы в дом не проникла «эта мерзкая копоть». «Но она все равно просочится, — жаловалась Рози. — Стоит повесить сушиться простыню или начать гладить платок — и все, она тут как тут». И Рози показала мне несколько вещей с темными разводами, потом швырнула их в бак с грязным бельем и визгливо выкрикнула; «Я не заработаю ни пенни, пока такое творится! Мне придется голодать! Я умру от голода! Уж лучше сгореть в огне! Все-таки быстрая смерть!»
Я обнял Рози и, покрывая ее лицо поцелуями, пытался успокоить и утешить, и вскоре гнев ее поубавился. Это было мне на руку: я признался, что теперь у меня нет крыши над головой, и сказал, что готов хорошо платить за кров, если она позволит пожить у нее некоторое время, пока я не подышу себе квартиру и не начну в очередной раз новую жизнь.
Рози высвободилась из
— Как долго? — спросила она.
— Что?
— Как долго ты собираешься тут жить? Неделю? Месяц?
— Ну, не знаю, — уклончиво ответил я. — Смотря сколько времени буду искать жилье — теперь многие займутся тем же.
— Тогда тебе придется возместить мне убытки, сэр Роберт.
— Какие убытки?
Вздохнув, Рози отвернулась и стала зажигать лампу.
— Ты что, не догадываешься?
И тут я все понял. Процветанию Рози способствовало не только всеобщее «помешательство на чистоте» или то, что от выстиранных ею наволочек пахло лавандой. После смерти Пьерпойнта она с готовностью возобновила свои шлюшные привычки, тут и потекли к ней денежки, на которые она покупала каплунов, сливки и прочие деликатесы, без которых не могла обойтись. И я подумал, что все эти годы разум мой отказывался видеть Рози Пьерпойнт такой, какой она была. Ведь с самого начала я знал, что она шлюха и потаскушка, но, когда самому приходила охота до ее ласк, я закрывал на все глаза: мне нравилось воображать, что она живет самостоятельно, работает, ест, встает на рассвете, чтобы совершить омовение некоторых интимных частей тела, чему я однажды был свидетелем, и в этих думах я никогда не представлял ее наедине с другими мужчинами. Это та же история, что с индийским соловьем, сказал я себе: веришь в то, во что хочешь верить.
Я подошел к Рози и ласково погладил ее по голове. «Конечно же, я возмещу убытки, — успокоил я женщину. — А сейчас ляжем в постель и будем любить друг друга, позабыв обо всем остальном, не исключая копоть и сажу».
Я снял на южном берегу реки две холодные просторные комнаты над магазином мастера, делающего лютни. Протяжные, нежные, тонкие звуки лютни проникали в комнаты сквозь щели в полу.
Осенний дождь поливал почерневший город, превратив золу в жидкое месиво, а вода в реке поднялась так высоко, что наполовину выгоревшие причалы совсем развалились и досками поплыли по воде к морю. Глядя на город из высоких окон своего нового жилища, я пытался мысленно представить прежний Лондон. Но я уже не помнил его, тот Лондон ушел навсегда из моей жизни, и осознание этого было так горько, что у меня возобновилась привычка подолгу смотреть на тыльные стороны рук, как будто я, Меривел, помышлял в тщеславии своем восстановить прежний город.
В своей тоске я был не одинок. После пожара на каждого пациента с ожогами приходилось по крайней мере по одному, не знавшему, что с ним. Люди говорили, что их мучает «тоска в душе и теле». Ожоги я лечил красным бальзамом и ячменным отваром, но чем вылечишь «тоску в душе и теле?» Не раз приходила мне на ум Мудрая Нелл и ее лечение кровью ласточек. Короче говоря, я задумался, не лечится ли подобная меланхолия с помощью недоступной моему пониманию магии?
Однажды вечером, прислушиваясь к звукам лютни и легкому постукиванию дождя по оконному стеклу, я стал рассматривать не тыльные стороны рук, а ладони и, вглядываясь в переплетение линий, задался вопросом, могу ли я по ним прочесть будущее, и ответил определенно: нет, ведь никто не учил меня, как толковать эти рисунки на ладони. Однако я обратил внимание, что линия любви — особенно на моей левой руке — раздваивается чуть ли не с самого начала, и, по сути, их у меня две. Это открытие заставило меня улыбнуться и в то же время укрепило веру в возможность узнать по руке и многое другое. Я предпринял несколько попыток найти стоящего хироманта, но вскоре от них отказался: похоже, половина нынешнего населения Лондона считала, что преуспела в этой области: за небольшую мзду все эти умельцы могли на руке любого человека найти свидетельства его блестящего будущего. Один из них заверял меня, что я открою лекарство от старости, другой — что пирог с начинкой из перепелов не даст мне утонуть («ведь вы наверняка по небрежности сжуете и перья, сэр, — вот они-то и удержат вас на плаву»), еще один обещал, что меня запомнят по поступку, которого я еще не совершил, или по путешествию, которого я еще не предпринимал. Поначалу я искусно притворялся, что верю всем предсказаниям, но потом мне наскучило притворство, я потерял интерес к тому, каким будет мое будущее, прожил осень
От короля не было никаких известий. Да я их и не ждал: как он мог найти меня, если дом в Чипсайде сгорел! Король не знал даже, погиб я или нет тогда, во время пожара. Я мог бы сам написать ему, но не писал. Близилось мое сорокалетие, и мне стало казаться, что я потратил на мысленное сочинение писем королю так много времени из своего быстротечного существования, что у меня иссяк словарный запас.
Но я верил в одну вещь: я верил, что, если когда-нибудь король захочетнайти меня, обязательно найдет. Я не знал, как он это сделает, даже представить не мог. Просто знал, что так будет. Поиски не доставят ему слишком больших хлопот: разве его власть не распространяется на самый отдаленный уголок королевства и на каждого подданного?
Как-то ранней весной меня пригласил на ужин адвокат, излеченный мною от язвы. Я достал свой темно-синий с бежевой тесьмой камзол (Рози почистила его и починила, он теперь выглядел как новый), шелковые штаны в тон и облачился в этот наряд. В моей квартире не было зеркала, и потому я не имел возможности следить за своей наружностью, лишь изредка, проходя мимо окна, ловил свое отражение в стекле. Однако до сих пор я не замечал того, что увидел сейчас, надев костюм: оказывается, я страшно исхудал. Проклятые штаны спадали — в талии они были на два дюйма шире, чем нужно, камзол же болтался на мне, как на вешалке. Я приподнял рубашку и осмотрел живот. Он показался мне сморщенным и немного помятым, а мотыльки, раньше привольно располагавшиеся на нем, теперь сгрудились и стали одним пятном.
Я сел на один из четырех находившихся в квартире стульев (настолько изящный и утонченный, что мне часто приходило в голову, не изготовил ли его сам мастер по лютням, чтобы немного отвлечься от обычной деятельности) и попытался прочестьмой новый облик, как читают линии руки: о чем он предупреждал и что сулил? Никогда раньше я не был худым. По словам матери, я был пухлым малышом, а в отрочестве муаровый костюмчик так плотно обтягивал мою грудь, что, когда я смеялся, маленькие пуговки не выдерживали натяжения и отлетали далеко в сторону. Даже в студенческие годы я был весьма упитанным, а ко времени «пятого начала» этой истории, если вы помните, я стал просто толстяком. Сейчас же на мне не только совсем не было жира, но, казалось, и вся плоть сошла, обнажив выступающие кости. Тут не мог не вспомниться Пирс, постепенно превращавшийся в кожу да кости, и я, сидя на стуле, подходящем по своей хрупкости такому исхудавшему человеку, серьезно задумался, не умираю ли я.
Я стал вспоминать, какие бывают на свете болезни. Проверил пульс, прислушался к дыханию. Встал, помочился в ночной горшок и стал всматриваться в мочу, нет ли в ней хлопьев или следов крови, потом — как это делают знатоки вин — понюхал, нет ли кислого или гнилостного запаха?
Полностью забыв об ужине у адвоката, я снял висевшую на мне мешком одежду зажег изрядное количество свечей и разместил близко от окна, чтобы лучше видеть свое отражение. Если б. человеку, прогуливающемуся у реки, пришло в голову посмотреть наверх, он мог бы увидеть забавное зрелище — голого, как Адам, Меривела, внимательно изучающего свое тело: язык, подмышечные впадины, нос, чресла, колени, — нет ли признаков опухоли, нормальный ли цвет кожи; в этот холодный мартовский вечер он дрожал от холода и был похож на раздетого догола тощего и фанатичного квакера.
Я не обнаружил у себя ничего подозрительного. Сердце работало как часы, на теле тоже не было никаких изменений, кроме тех, что принесло время и потеря веса. Надев ночную рубашку, я лег на узкую кровать, стал вспоминать то, что случилось со мной после пожара, и понял, что все это время жил как отшельник. В моем существовании появилась новая и странная вещь: я часто видел и слышал то, чего не было на самом деле. Иногда мне казалось, что на лестнице лает собака. Однажды ее лай звучал особенно правдоподобно, я даже открыл дверь, ожидая, что животное, виляя хвостом, войдет в комнату, но на лестнице никого не оказалось. То, что мне мерещилось, было столь же тревожно и необъяснимо: однажды я увидел на скользких ступенях Саутуоркского моста растущие пучком примулы; я видел их так реально, что наклонился сорвать цветок, но там были не цветы, а бледно-желтый носовой платок, по небрежности оброненный каким-нибудь щеголем, прыгнувшим в лодку. В другой раз я увидел в руке моей пациентки кусок черного мыла, но, разжав ее пальцы, убедился, что там ничего нет.