Ресторан «Хиллс»
Шрифт:
Я стелю поверх подскатертников накрахмаленные скатерти и расправляю их руками. Протираю мраморные столешницы, на них класть скатерти не полагается. Я протираю столешницы, даже если это уже сделано до меня. Я выставляю воду. Пишу мелом названия блюд дня на старинной доске, висящей рядом с окошком раздачи. Когда я это делаю, я ощущаю себя учителем. Нужно сходить за газетами. Это моя работа – каждое утро сортировать газеты и по одной зажимать их корешком в длинной деревянной рейке, так называемом Zeitungsspanner [3] . Я вывешиваю их на газетный стенд при входе. Ежедневные норвежские газеты мы в таком заведении, как наше, не предлагаем, уж слишком они плебейские. Мы пытаемся соответствовать континентальным стандартам и выставляем те немногие из зарубежных изданий, что все еще печатаются на бумаге. Не то чтобы мы так уж пыжились, стараясь выпятить собственную континентальность, но норвежских газет мы не держим, извините. Они не выполняют своих обязанностей по части информирования общественности. Временами, когда у нас случается затишье, я пристраиваюсь у барной стойки и читаю бумажное издание какой-нибудь газеты. Не может и речи быть о том, чтобы я небрежно пробегал тексты глазами. Я читаю аккуратно, шурша страницами. Шуршание перелистываемыми страницами полноформатной газеты является видом деятельности, чисто эстетически подобной исполненному портным шву или зову саксофона. Иными словами, оно принадлежит прошлому. Устарело, изжило себя. На большого любителя, коих единицы. Когда я прихожу на работу, у нас чисто. «Чисто»… Полы и прочие поверхности моются каждую ночь, но вообще-то «Хиллс» во всех отношениях ресторан-замарашка. Не скажешь, конечно, что у нас плохая гигиена, но следует сказать, что отчасти у нас кое-где кое-что и подзаросло, запачкалось. Будто за все прошедшие годы еда, чад, дыхание въелись в стены и тонкой пленкой обволокли мебель и каждый камешек мозаики, не говоря уж о потолке. Раньше в залах курили, как, возможно, многие помнят, и в интерьерах «Хиллс» по сию пору заметны следы сотен тысяч сигарет, выкуренных за долгие десятилетия, пока это было разрешено. Рюмки, бокалы, фужеры и графины
3
Держатель для газет (нем.)
Кухня в «Хиллс» похожа скорее на кузню, чем на кухню, паленая, обугленная. Газовая горелка, полыхающая на пятачке у шеф-повара, была бы к месту и на промышленном предприятии. Соки опаливаемой и обжариваемой снеди забрызгали стены доверху, заползли в самые укромные уголки и поры. Ассистенты шеф-повара стоят в другом конце кухни, с ними я дела почти не имею. В стене между кухней и залом проделано отверстие, нечто среднее между оконцем и кухонным островом. Эта конструкция не входила в замысел архитектора, она органично произросла из полувековой практики и переделок. Трудно разобрать, что здесь стена, что полки, что подвеска для кастрюль и сковородок, что рабочая поверхность, а что сервировочная стойка. Потолок стал коксово-черным. Над тем местом, где, потея, колдует шеф, потолок прочернел настолько, что его просто-таки не видно, нет в принципе. Над шефом висят кастрюльки, сковородки и другая утварь, а выше – потолок, но его, как я уже говорил, не видно. Вот он там стоял-стоял, шеф-повар-то, фламбировал-фламбировал, да и спалил потолок, так сказать. Над местом шеф-повара располагается отсутствие потолка, глубокое, темное отсутствие, впадина, обращенная кверху. Настолько закопчен потолок. Он не отражает ничего. Кухня довольно тесная, и шеф стоит на том месте, где и до него стоял шеф-повар, и до него тоже, где они всегда стояли и день напролет что-нибудь обжаривали, а то и фламбировали этими своими нескончаемыми фламбировочными движениями.
Чуть в стороне от центра города, на площади Карла Бернера, располагается мастерская кузнеца Хьелле. Его визитная карточка, если можно назвать визитной карточкой простую картонку с офсетной печатью, извещает, что он производит заточку: Заточка всех видов инструментов для работы по камню, земле и бетону, а также любые кузнечные работы.
Примерно раз в полгода шеф-повар собирает свои ножи и сдает их Хьелле в заточку. Кузнец Хьелле точит ножи шеф-повара, чтобы они снова стали острыми. На тот же манер, что старый Юхансен на балконе антресолей оттачивает, сидя за роялем, популярные мелодии прошлого, чтобы придать им остроту. Для заточки ножей в остальное время сам шеф-повар применяет технику японских точильщиков; отдавать их Хьелле достаточно пару раз в году. Однако шеф-повар верен ножам европейского производства, европейской стали. Обсушенные ножи лежат в боевой готовности на тряпице справа от разделочной доски, сплошь покрытой рубцами. Ножей не слишком много, каждый нож предназначен для выполнения немногих определенных операций. В чисто эстетическом отношении ножи полностью гармонируют с кряжистым телосложением шефа, в то время как чистые линии стали образуют резкий контраст с его изборожденным морщинами лицом – что чисто визуально еще теснее связывает его с ножами; возможно, это покажется парадоксальным, но это так. Остро отточенные ножи находят отзвук в его морщинистых щеках и приплюснутом носе. О таких как он говорят: тяжел на руку и за словом в карман не полезет. Он и сам груб как кузнец, грубиян с гастрономической жилкой от бога, горилла с тончайшим вкусом. Он немногословен. Но уж если откроет рот, отбреет любого. Это он сказанул, что внутри нашего Мэтра бушует гражданская война между алкоголем и гомосексуализмом.
Часть II
Эдгар и Анна
Я не большой любитель смешения ролей, однако смешивать роли нижеследующим образом я себя приучил: мой хороший друг, пожалуй даже, один из моих лучших друзей, Эдгар, которого я уже упоминал, вернее, мой лучший друг, приходит сюда практически через день. Он всегда является ближе к вечеру, около 17.00, и всегда вместе с дочерью, Анной. Я обслуживаю их так же, как и всех остальных, но атмосфера вокруг нас иная. По отношению к ним я и официант, и друг. Мы всегда успеваем поговорить, или, скорее, я работаю, а они разговаривают со мной. Оба они весьма разговорчивы, у Эдгара есть свое мнение обо всем. Мы с Эдгаром знаем друг друга с семи-восьмилетнего возраста, я знаком с ним дольше, чем с кем-либо еще. Я всегда усаживаю Эдгара с Анной за столик на четверых, под собакой Пера Крога, чтобы у девятилетней Анны рядом с тарелками оставалось место делать уроки. Столик кафе во многих отношениях является противоположностью школьной парте. Нет разве? Кто-то сказал, что столик кафе на всем протяжении развития европейской культуры служил важнейшим центром так называемых bohemianist research [4] , именно тем местом, где велись независимые, автономные поиски ответов на вопрос, где и как жить «настоящей жизнью», или как «прожить жизнь по-настоящему». За столиком кафе складывались и увядали research friendships [5] . Анна вытаскивает учебники и пенал, сосредоточенно точит карандаш, осыпая все вокруг очистками, и принимается за дело. Вопреки едким замечаниям, которыми Эдгар комментирует пользу обзаведения потомством – «разумеется, Норвегии требуется все больше страдающих аллергией пользователей айфонами», – девочку он любит. Он воспитывает ее один. Мать ее живет отдельно от них, в другом городе. Она страдает биполярным расстройством личности, у нее развилась сильная зависимость от бензодиазепинов, и ее лишили родительских прав из-за безответственного и рискованного поведения в послеродовой период. Я помню, как беспокоил Эдгара прием женой бензопрепаратов в первом триместре беременности. В ряде исследований высказываются опасения, что прием диазепама повышает вероятность рождения ребенка с волчьей пастью или заячьей губой. Анна с матерью почти не видится. И волчьей пасти у нее нет, вот так-то.
4
Богемные исследования (англ.)
5
Содружества исследователей (англ.)
Анна разглядывает обанкротившегося актера и шепчет что-то Эдгару на ухо. Всклокоченная шевелюра актера плавно переходит в растрепанную бороду; это придает ему карикатурный вид. Он похож на леонбергера, сто лет накачивавшегося спиртным. Эдгар рассказывает, что они с Анной любят смотреть передачу, в которой разные знаменитости пробуют себя в качестве классного руководителя седьмого класса школы. Некоторые прекрасно с этим справляются, а у других все идет наперекосяк. Пока Эдгар излагает эту историю, Анна не сводит с него глаз и громко хохочет в тех местах, которые кажутся ей уморительными. Именно в этом возрасте зубы у детей растут с разной скоростью; так же и у Анны. Но независимо от их размера или наклона, ее зубы ослепительно белые. Я знаю, что у многих детей эмаль новых зубов чуть желтее, и это не всегда добавляет детям шарма. Я по возможности стараюсь не смотреть на кривые, отливающие желтизной зубы, мне они кажутся отвратительными. Анна вежливая и аккуратная девочка. Эдгар хорошо воспитывает дочь, я думаю, это он следит за ее гигиеной. Я как-то познакомился с другом Анны, Карлом Фредриком, они привели его с собой. Его манеры изысканными не назовешь, вынужден я сказать. Анна смеется громко, но у нее такой искренний смех, что невозможно не поддаться ее очарованию. И она на редкость сообразительна. Между этапом раннего детства и подростковой стадией располагается несколько золотых лет, говорит Эдгар, когда детишки такие умные, что умнее им, видимо, уже не стать, но в то же время они еще совершенно не испорчены. Для того чтобы портить детей в этом возрасте, задействуются колоссальные ресурсы, утверждает Эдгар. Одна организация за другой, одна коммерческая структура за другой создаются и функционируют исключительно для того, чтобы стреножить развитие детей и свести до предсказуемого уровня их потенциал, тот безграничный потенциал, которым дети в возрасте восьми, девяти, десяти, одиннадцати лет еще обладают, и вот они ходят в школу, просиживают там дни напролет и подвергаются воздействию всевозможных технологий. Школа кладет их на лопатки, любит говаривать Эдгар. Заорганизованность тянет и склоняет детей в заранее заданном направлении, родители тоже в той или иной форме давят на детей, не давая им проявить себя. Технологии захватывают и затягивают ребятишек в свои сети с самого нежного возраста, напирают с непреклонностью законов природы и тянут, дергают их к себе, соблазняя их и пуская им пыль в глаза, проникая в их нервную систему и просачиваясь в ДНК, и тем самым технологии и впрямь превращаются в законы природы, так что детям редко, а то и никогда не удается полностью раскрыть свой исходный потенциал, они не умеют громко хохотать во весь рот, вот как сейчас хохочет Анна, когда Эдгар рассказывает об этой телевизионной программе. Анна даже привстала, так ей смешно. Она показывает на Эдгара пальцем и заливается смехом, потому что Эдгар рассказывает, как одна из этих знаменитостей, горе-учительниц, ухитрилась выпустить в классе пятнистого хомячка одного из школьников, и теперь там царит полнейший тарарам. В полном восторге дети с визгом носятся по классу, карабкаются на стены, обрушиваясь с них на пол. Должно быть, телевизионщики часть материала отсняли в ускоренном темпе, потому что там и сям смонтированы до крайности замедленные эпизоды, где с кристальной четкостью видны опрокидывающиеся стулья, летящая по воздуху точилка, контейнер которой в полете раскрывается, так что оттуда во все стороны разлетаются очистки. На пол роняют парту, и на макроуровне видно даже, как щепотка шершавчиков, образовавшихся от стирания резинкой надписи на бумаге, раскатывается, подскакивая, по полу. Анна полностью поглощена рассказом. Учительница-знаменитость, согнувшись в три погибели, неуклюже вертится между партами, пытаясь
Кофе
Кофе и автомобили каким-то неисповедимым образом заняли примерно одинаковое место в «свободной жизни Запада» и пронизывают ее метафизику в равной степени; эта мысль не раз посещала мою голову в моменты, когда меня тянет пофилософствовать; возможно, это на меня так Эдгар действует. Как известно, утро проходит под знаком кофе. Независимо от того, как относиться к отдаленным последствиям кофепития и автомобилизации, без этих двух компонентов, особенно в комбинации одного с другим, и особенно по утрам, нашу жизнь трудно себе представить. На хромосомном уровне такие занятия, как потягивание кофе и вождение автомобиля, сопряжены с представлением о раскачке и раскочегаривании. С идеей горькой утренней услады в виде кофе, или поездки в машине, или с кофе в машине, или машины, остановленной возле кофейни, чтобы купить кофе и взять с собой в машину, или, если на то пошло, с идеей традиционного европейского кофе в кафе, что само по себе не предполагает наличия машины, но ее следует считать своего рода этапом пути, представляющим собой некую цель, равно как машина всегда представляет собой этап пути и конечную станцию сама по себе. Отказ от любой из этих двух вещей был бы равноценен ампутации конечности у тела социума, это абсолютно неактуально. Трудно себе представить, как бы общественный механизм мог каждое утро «раскочегариваться» в отсутствие этих двух составляющих. Кто-то сказал, что «пить бескофеиновый кофе – все равно что целоваться со своей сестрой». Вот вам пожалуйста: в единственном афоризме о кофе, который мне удалось вспомнить, речь, что характерно, идет о бескофеиновом кофе. Шеф-бар категорически отказывается подавать бескофеиновый кофе. Это ни в какие ворота не лезет, уверена она. Вообще-то она вовсе не фанат кофе, не кофе-наци, она не повернута на идеологии бариста, но она человек старой закалки, и всему есть предел, вот ее мнение. У нас в «Хиллс» по утрам все крутится главным образом вокруг кофе. Конечно, не обходится ни без круассанов с джемом, ни без утренних выпусков газет, но кофе являет собой ось утренней активности. Шеф-бар придерживается мнения, что культурное значение кофе – разумеется, не в том смысле, в каком о нем разглагольствуют снобы, но в смысле его фактической ценности для общества как в историческом, так и в политическом аспектах, – должно у нас выражаться в том, как мы его подаем. Самому мне приходится ограничивать потребление кофе, но от привычки выпить чашечку с утра отказаться очень трудно, именно потому, что тот, кто в восьмом часу не потягивает кофе из чашечки, оказывается исключенным из важного сообщества. Бескофеиновый кофе создает суррогатное ощущение сопричастности. Разумеется, можно считать себя кофеманом, даже когда потягиваешь кофе без кофеина, но давайте уж прямо скажем: кофеин – одна из важнейших составляющих кофе, и дело тут не только в эстетике и сценичности. Стоит вспомнить хотя бы Schweigt stille, Plaudert nicht! [6] – первую строчку «Кофейной кантаты» Иоганна Себастьяна Баха, которую частенько заводит наш Юхансен. Этому пофигисту Баху стоило позаботиться о том, чтобы бескофеиновый кофе подавался его дочурке Лизхен, может, это как-то помогло бы ей справиться с зависимостью. Я слыхал, что Вольтер выпивал до пятидесяти чашек кофе на дню. Самого меня кофе сильно выбивает из равновесия. Иногда просто паранойя какая-то начинается. Моя так называемая гиперчувствительность плохо сочетается с кофеином, представляющим собой один из тех стимулов, на которые мы, люди с гиперчувствительностью, сильнее всего реагируем. А еще мы, «гиперчувствительные», сильно реагируем на звуки и неоднозначные социальные ситуации. На смешение ролей. И на голод, или когда приходится выполнять несколько дел сразу. И в общении с другими людьми мы быстро теряем энергию, вместо того чтобы ощущать ее прилив. Я не могу с утра пить кофе, до прихода на работу. Звуки, производимые посетителями, их галдеж, кажутся тогда слишком резкими. Стоит мне перепить кофе, и у меня тут же начинаются головокружение и сердцебиение, мало того, появляется ощущение, будто внутри меня что-то проваливается.
6
Помолчите, не разговаривайте! (нем.)
Здесь не место вытаскивать на свет божий бородатые истории, но помнится мне одно утро несколько лет назад, такое же утро, как сегодняшнее, в то же время года, и солнце светило так же, как сейчас, косыми лучами освещая кофейные чашки и утренние газеты на отшлифованных рукавами мраморных столешницах в зале. Я был в прекрасном расположении духа и сдуру выпил три, если не четыре чашки кофе еще до полудня. Забегал в бар, засыпал в кофеварку кофе и цедил себе один эспрессо за другим. Чашка кофе помогает сбить неприятные проявления отходняка от потребления слишком большого количества кофе, вот я все утро и усердствовал в потреблении эспрессо, чтобы сбить эти последствия. Время приближалось к половине второго, и я как раз собирался добавить кофе в чашку господину, сидевшему у стены, почти полностью закрытой зеркалом. Моя работа предъявляет два существенных требования: я должен обладать профессиональной гордостью, и я должен оставаться абсолютно незаметным. Профессиональная гордость обязывает меня строго следовать заведенным правилам, и это является решающим фактором для того, чтобы я чувствовал себя уверенно и выполнял свою работу с удовольствием, поскольку, обладая гиперчувствительностью, я с трудом переношу перемены, особенно неожиданные. То, что я стараюсь оставаться незаметным, позволяет мне общаться с клиентами и обслуживать их, не вовлекаясь в их проблемы. В наши дни, когда очень большому числу людей свойственно отвратительное позерство, профессиональная гордость и абсолютная незаметность представляются мне ценностями, которые достойны сохранения. И вот я с кофейником в руке, на профессиональный манер гордо и абсолютно незаметно, подхожу к господину, сидящему возле зеркальной стены. Повязанный на нем галстук шили в аду, сказал бы я. Узор настолько аляповат, что я теряю разгон и на несколько секунд застываю перед клиентом, не в состоянии вымолвить ни одного из привычных речевых оборотов. И пока он, несколько опешив из-за моего молчания, натянуто просит подлить ему кофе, мне кажется, будто я проваливаюсь в тартарары, и причиной этого является главным образом его галстук, я и по сию пору считаю, что это его галстук вызвал во мне такое ощущение. Этот галстук являл невероятную смесь трех нюансов синего: основу образовывал сероватый кембриджский голубой, пересекаемый лазурными полосками и в дополнение к этому испещренный крапинками того цвета, который я, пожалуй, назвал бы перваншевым оттенком лилового. Вид этого галстука бьет по моей сетчатке и расшатывает, в физическом смысле, карточный домик, который от рождения достался мне в качестве нервной системы и к описываемому моменту основательно дестабилизирован потягиванием кофе, расшатывает и обрушивает этот домик, так что он проваливается внутрь меня, внутри у меня все рушится и обваливается, у меня наступает внутренний коллапс. Все это освещается яркой вспышкой света, голова раздувается до невероятных размеров и становится легкой, как шарик, надутый гелием; ощущение такое, будто голова растет вверх, но при этом проваливается вниз, «что-то» проваливается, все внутри меня проваливается, и, чтобы не завалиться на сторону, мне приходится свободной рукой схватить себя за бок. При этом моя ладонь слегка, по касательной, задевает щеку пожилой дамы и толкает ее столик, заставив зазвенеть чашки с блюдцами и выплеснув чай на столик, за которым дама мирно чешет язык с подругой, никак не ожидая, что я, официант, ни с того ни с сего вдруг зашатаюсь как персонаж немого кино и едва не заеду ей изо всей силы по мягкой морщинистой щеке. Мне удается восстановить равновесие, но я не осмеливаюсь попросить извинения, потому что чувствую, что рот у меня перекосило, а язык распух и тяжело завалился назад, в сторону глотки. Попробуй я теперь извиняться, и я попаду из кулька в рогожку, добавив к пощечине и расплескиванию чая режущий слух скрежет, будто исходящий из опухшей собачьей пасти. И вот я молча стою и хлопаю глазами, все с тем же кофейником в руке, но теперь я ощущаю, как внутри меня вздымается некий всплеск адреналина, чувствую определенный подъем. У мужчины в галстуке такой вид, будто он едва сдерживает серию кислых отрыжек.
– Не желаете ли добавки? – произношу я, удивляясь тому, что слышу слова, а не вой. От пальцев к плечам прокатывается ощущение покалывания, я бросаю торопливый взгляд на руку, держащую кофейник.
– Спасибо, не надо, – говорит посетитель. Рука тут, на месте, я ее вижу, но не чувствую, она совсем онемела, полностью.
– Сию минуту распоряжусь убрать, – говорю я, обернувшись к пожилым подружкам, и широким шагом пациента с острым психозом, по-моряцки вразвалку, словно пытаясь подставить ножку собственной неустойчивости, удаляюсь на кухню. Маленький филиппинец с размашистыми ушами, работавший у нас в то время посудомоем, при моих словах «разлили» и «столик 14» мигом срывается с места с тряпкой в руке. Как же его фамилия? Я стою на кухне за дверью-вертушкой, дышу носом и машу руками, пока к ним не возвращается чувствительность. Бяйяни, что ли, Бавьяни, Баянви. Что-то в этом духе. Повар бесконечно фламбирует что-то под обугленным потолком. Плеснет в сотейник коньяку и умелой рукой так направит язык пламени от газовой горелки, что на медной посудине тут же вспыхивает огненный шар. Он у нас эстет, наш повар. Я теперь стараюсь много кофе раньше второй половины дня не пить, а то и до вечера.
Глазные яблоки
Смотрите-ка, она; как и прежде, в утреннем свете, по той же мозаике, в удобных туфельках на низком каблуке вплывает юная дама, которую Хрюшон с компанией ожидали давеча. В такую рань? Позавтракать зашла? Может, меня сейчас заносит и я ошибаюсь, но у меня такое чувство, что как только она вошла, всем сразу захотелось во что бы то ни стало заполучить ее к себе. Кажется, такой товар, на который, как ни парадоксально, спрос с повышением его цены лишь возрастает, называется товар Гиффена? Складывается впечатление, что наша юная дама обладает подобным свойством. Хотя не поручусь, не знаю.
Она усаживается и смотрит в ту сторону, где в ожидании расцветаю в своей официантской форме я. Или не знаю, расцветаю – не расцветаю, просто стою на месте, стою здесь год за годом и старею, вроде как мох. Она делает едва заметный кивок головой назад. Как назвать кивок, направленный назад? Это называется задрать подбородок. Она задирает в мою сторону подбородок, и какой подбородок. Я незамедлительно реагирую и подхожу к ней, прижимая локтем к боку два меню.
– К вам кто-нибудь присоединится?