Римский-Корсаков
Шрифт:
Виновники и возбудители драмы — опричник Григорий Грязной, низкий клеветник, убийца, забрызганный кровью своих жертв, и оставленная им Любаша, на все готовая, только бы его вернуть, — развращены, изуродованы смрадным бытом государевой Александровской слободы, куда перенес из крамольной Москвы свое местопребывание Иван Грозный. В ночную пору мирные улицы оглашаются здесь разбойничьей песней пьяной ватаги:
На потеху добры молодцы сбирались… Ретиво свое Сёрдечко потешали. Гои!.. Супротивников конем они давили. Никому-то нет от молодцев защиты. Все их вороги кругом лежат побиты. Такова живет у молодцев расправа, За расправуСлава ли? Народ, торопливо скидывающий шапки и боязливо кланяющийся при словах «опричина идет», судом своей совести давно осудил их:
Зовут себя царевыми слугами, А хуже псов!Первые слова робко, вполголоса, на одной ноте, потом — сильнее, потом гневно, во всю мощь — «А хуже псов!» [18] .
Гнева хватает ненадолго. Берет страх перед собственной смелостью. И голоса спадают:
Потише вы! Смотрите! Давайте лучше говорить Про царскую про свадьбу…18
В разгар карательных экспедиций в 1906 году Римский-Корсаков послал для сборника в пользу безработных свой автограф — отрывок народного хора. «Думаю, — сказал он, — что слова хора как нельзя лучше подойдут к настоящему… моменту».
Только какова же будет свадьба в логове кромешников? Какого ждать от нее добра?
Этих эпизодов не было совсем в пьесе Мея, легшей в основу оперы. Они введены И. Ф. Тюменевым, деятельно помогавшим композитору в составлении либретто, введены по прямому поручению Римского-Корсакова. Уже в ходе сочинения текст дорабатывался. Елейно-благородная фраза хора опричников, готовящихся к ночному набегу на вотчину опального боярина, — «Даст господь, послужим нынче, верой-правдою послужим. Безо лжи и без корысти верой-правдою послужим» — была зачеркнута Николаем Андреевичем. Вместо нее явился откровенно разбойничий порыв:
Точно кречеты лихие, Мы на вотчину нагрянем, И ни спуска, ни пощады Никому от нас не будет.У Александровской слободы есть полновластный хозяин. На краткий срок появляется он на сцене, молча вглядывается в Марфу, и кровь стынет в жилах у девушки от этого неподвижного взгляда, хоть и не угадала, бедная, в знатном всаднике своего будущего жениха, царя и повелителя. В опере царь Иван — лицо без речей. Зато полным голосом говорит о нем оркестр. Гигантская тень Грозного легла через всю оперу. Не раз звучит в «Царской невесте» торжественная «Слава» — своего рода музыкальный символ простодушной народной веры в могучего и мудрого правителя. Всю энергию страдания, всю тоску по патриархальной власти вложил народ в легенду о батюшке-царе, земном боге. Светлым и солнечным рисуется он в величальной песне челядинцев Григория Грязного на пирушке. Еще лучезарнее — в рассказе словоохотливой Домны Сабуровой о «смотрах» девушек, во множестве свезенных со всей России, чтобы перешагнувший за сорок лет сластолюбец, уже схоронивший двух жен (а впереди у него еще пять!) мог выбрать себе невесту по вкусу. Как многие, Домна видит не то, что есть, а что быть должно, не рынок рабынь, а царственную идиллию. О смотрах еще раньше с умилением и восторгом говорили женщины, расходясь из церкви: «А девок, бают, сорок сороков. Вот тут и выбирай. И выберет небойсь! Не промахнется наш кормилец». В лад этому ведет рассказ и Домна: «Вот, батюшка, впустили нас в хоромы, поставили всех девок в ряд… Ну уж и девки! Нечего сказать: все на подбор, одна другой красивей. И как же все разряжены!.. Что жемчугу на Колтовской одной! Сгодя маленько, ан идут бояре: «Царь, царь идет!» Мы наземь повалились, а как уж встали, видим: царь идет, а с ним царевич. Кругом бояре. Как взглянет государь, что ясный сокол, в хоромах словно посветлело. Вот мимо раз прошел, другой и третий. С Колтовской шутить изволил, что жемчуг, чай, ей руки оттянул… Расспрашивал, а сам все улыбался…»
Улыбался! Не гневался, не казнил, не рвал на части! Ну, как тут не умилиться на кормильца? И ликующая, звонкая, точно красным сукном и червонным золотом оправленная, катится в оркестре «Слава».
Но дважды обертывается светлая «Слава» своей
Следующая картина оперы. Лыкова оклеветал и по приказу царя убил Григорий Грязной. Весть об этом довершает помешательство бедной «царской невесты», сломленной непосильным горем. Гибнет отравившая Марфу проклятым зельем Любаша. Уходит на муки и казнь Грязной, из жестокого, залубеневшего сердца которого страдания Марфы исторгли первое в жизни сознание глубокой, ничем не замолимой вины.
Оперный, картонно-кровавый финал? Посмотрим, что происходит за пределами оперы. Пройдет десять лет, и Грозный «из своих рук» убьет царевича, с которым вместе был на смотрах. Гораздо раньше, через считанные месяцы после смерти Марфы, царь женится на Анне Колтовской, той, которой «жемчуг руки оттянул». Очень скоро разлюбит ее, при живой жене женится на Марье Долгорукой, но наутро после первой же брачной ночи прикажет утопить молодую. Недолго спустя сойдет окончательно со сцены и Колтовская: муж насильно пострижет царицу всея Руси в монахини и сошлет в далекий тихвинский монастырь. Сказания о ее горькой участи слышал Римский-Корсаков еще в детстве, как и старинные церковные напевы, легшие в основу музыкальной темы Грозного.
Рассказывая как-то Ястребцеву о своем отношении к Петру I, Николай Андреевич сказал, что «окончательно его возненавидел за невероятную жестокость к сыну», и добавил: «По-моему, Петр как человек был хуже даже царя Ивана Грозного».
По господину и слуги. Для сильной, но огрубелой и одичавшей натуры Грязного любовь к Марфе — великое несчастье. Она не поднимает, а гнетет душу. Сватался честью — отказано. Нет покоя и не будет, пока желанная не полюбит. Любой ценой. Ценой колдовства или преступления…
Давно ли Малюта Скуратов, помогая своему дружку выкрасть из родительского дома приглянувшуюся Грязному Любашу, наотмашь крестил каширских жителей тяжелым шестопером? Давно ли прилепилась Любаша к своему похитителю всей болью унижения, всей мучительной силой первой страсти, позабыла и стыд, и родную семью, и тихую Каширу? Нет ей теперь ни ласкового слова, ни заботы. Грязному не до нее. Уныло-беспокойная тема, как неотвязная мысль, не оставит его до конца, разнообразно окрашиваясь в зависимости от обстоятельств, вплоть до горестного прощания с Марфой: «Страдалица невинная, прости! Прости меня!»
ДВЕ ДЕВУШКИ
Скорбная эмоция, привносящая нечто человеческое в душу опричника, несравненно полнее раскрыта в музыкальном облике Любаши. Ее песня на разгульной пирушке звучит как предельное выражение отчаяния. Сколько невыплаканных, жгущих грудь слез слилось в темный ручей этой мелодии! Сколько загубленных надежд развеялось, сколько обид вынесено!
Нет в русской опере отчаянья страшнее, чем песня Любаши. Еще из дохристианских верований пришедшая параллель свадьба — смерть обертывается здесь мучительной, язвящей усмешкой:
Снаряжай скорей, матушка родимая. Под венец свое дитятко любимое, Я гневить тебя нынче зарекалася, От сердечного друга отказалася. Расплетай же мне косыньку шелковую, Положи меня на кровать тесовую. Пелену набрось мне на груди белые И скрести под ней руки помертвелые. В головах зажги свечи воску ярова И зови ко мне жениха-то старова. Пусть старик войдет, смотрит да дивуется, На красу ль мою девичью любуется.