Ривароль
Шрифт:
Нынешнему читателю такие дерзости кажутся еще более удивительными, чем современнику, потому что образ Революции со временем сгущается и теряет переходные оттенки.
Сегодня мы все же понимаем, что пагубные явления вовсе не были массовыми, что всегда оставались какие-то лазейки, островки, на которых можно было чувствовать себя более или менее безопасно, по крайней мере, тешиться такой иллюзией. Были люди, которые еще какое-то время пользовались покровительством, были дома и кружки, за пределы которых еще ничто не выходило, была, наконец, та вселенская неразбериха, что на недолгий срок порождается абсурдностью всех революционных событий. «Долго так продолжаться не может», — говорит здравый человеческий рассудок. Его суждение, быть может, и верно, но чересчур оптимистично, потому что поразительно как раз то, сколь долго могут в действительности длиться так называемые временные
Революции развертываются не по логической схеме, а подобно органическим процессам, в которых больше задействована не голова, а вегетативная система. У них есть свои «дни», свои спазмы и сдвиги, не предусмотренные планом, а начинающиеся, когда что-то в них срабатывает случайно: глухие пересуды, паника, какая-то уличная потасовка, базарная ссора, внезапное нападение. В других кварталах тем временем жизнь идет своим чередом; разносится почта, обыватели по привычке заходят в кафе. Весть о взятии Бастилии доносится до Версаля лишь к вечеру; королю дело представляется рядовым мятежом. С 14 июля до того самого5 октября, когда Людовик XVI охотится в Медонском лесу, двор остается в полном неведении относительно происходящего. Зловещее впечатление производит то, как нагнетается давление рока. Мишле приписывает это гению народа. Макиавелли говорит: «Когда судьба хочет произвести великий переворот, она порождает людей, способных ускорить крушение существующего порядка. Если кто-нибудь встает на пути ее решений, она либо умерщвляет его, либо лишает всякой возможности поправить дело».
Это, пожалуй, верно. Возможно, жизнь Мирабо оборвалась бы и без болезни. Сколько людей, зачастую словно в лихорадке, перебирало в уме мельчайшие подробности тех дней, определивших нашу дальнейшую судьбу! Что делал Лафайет в тот пасмурный октябрьский день и что ему следовало делать? Размышления начинаются еще в гуще самих событий, вплетаются в них и в таком переплетении появляются в брошюрах, журналах и докладных записках, в письмах к королю, к Национальному собранию, Мирабо и Неккеру, какие писал и Ривароль. Но бывает, что человек не в силах противиться течению и неизбежно тонет в нем. Ведь в такие дни даже отсутствие энтузиазма считается преступлением.
И тем не менее всегда найдутся люди, отличающиеся ясным пониманием происходящего. Превосходным примером здесь может служить Ривароль. Слепое воодушевление было противно его характеру, и то, насколько разумно, насколько нравственно то или иное действие, зависело, с его точки зрения, не от одобрения большинства или даже всех свидетелей. Пусть он и не считал, что здравый человеческий рассудок всегда имеет решающее значение, он тем не менее видел в нем не способность, присущую всем, а наоборот, редкое Исключение, подобное состоянию полного равновесия, которое отображается на весах только в какой-то один момент. Последние годы пребывания в Париже, несмотря на все тревоги, принесли ему большую пользу. Теоретик, не ощутивший на себе всю серьезность ситуации, подобен фехтовальщику, никогда не дравшемуся без предохранительной ваты. Клаузевиц не был бы Клаузевицем без опыта, приобретенного на поле битвы, как и Макиавелли немыслим без страда-ний, пережитых во флорентийских распрях. Когда за гражданской войной наблюдаешь из эмиграции, ты не можешь составить о ней правильного суждения, и Ривароль высмеивает подобные заблуждения в вымышленном диалоге двух бежавших в Брюссель архиепископов.
Напротив, сообщения о первых шести месяцах Революции, публиковавшиеся в «Национальном политическом журнале», представляют собой свидетельства очевидца, старающегося строго выверять свои суждения. Их ценность подтверждается уже тем, что Берк пользовался ими как основными источниками во всем, что касалось как фактов, так и аргументов. Позднее, в «Деяниях апостолов», полемика приобретает черты партизанской войны. Зрелище начавшихся бесчинств придало остроты не только суждениям Ривароля, но и позиции многих других европейцев. Его собственное рвение в эти годы можно вслед за Лекюром объяснить тем, что он был королевским
15
В особо важных делах (лат.).
В Брюсселе, своем первом пристанище на чужбине, он начинает литературную деятельность «Письмом к французскому дворянству», которое должно было смягчить впечатление, произведенное манифестом герцога Брауншвейгского. Несмотря на все треволнения и интенсивную общественную деятельность последующих лет, Ривароль постоянно работал над двумя обширными проектами: своим словарем и теорией государственного управления, в которой он намеревался дойти «до самого истока принципов». Оба труда, как уже было сказано, известны нам только фрагментарно, однако фрагменты эти в достаточной мере характеризуют духовный облик автора.
Нельзя, однако, сказать, что об этом облике сформировалось твердое мнение. Это объясняется как многообразием точек зрения, так и противоречиями в трудах самого автора, но прежде всего тем, что великие конфликты, в пламени которых жил и творил Ривароль, все еще тлеют, все еще причиняют боль. Мы не можем говорить о нихс надлежащим хладнокровием, не можем их рассматривать как нечто уже завершившееся; наши оценки всегда имеют партийную окраску. Полемика с Риваролем и о Ривароле способна уже заполнить небольшую библиотеку. И когда мы заглядываем в нее, у нас часто создается впечатление, что за деревьями тут не видят леса.
Ведь своеобразие идей Ривароля состоит не в их новизне и не в том, что в них содержатся какие-то неожиданные решения. Скорее, они типичны для образованного европейца той эпохи. У многих лучших ее умов, сознававших свою ответственность, мы находим свойственное Риваролю желание сохранить связь с прошлым и продолжать строительство по чертежам прежней культуры. По мере развертывания революционных сил и после начала парижских событий это желание только усиливается. Похоже, в эту воронку будет засасывать без конца, покуда люди не будут ввергнуты в варварство. Сжатие столь велико, что можно ожидать сильных взрывов, грандиозных разрушений. Уже нависла тень международных войн. В этом хаосе крушений, но в то же время и прорывов, высвобождающем массу теологических, философских, национальных, социальных, романтических идей, стремящихся сложиться в систему, классическое мировоззрение менее всего может рассчитывать на вдохновенное сочувствие. В своем стремлении привести к равновесию традицию и свободу оно неминуемо вызовет раздражение и у правых, и у левых. При этом внутренние разногласия есть и в нем самом, если принять во внимание такое рискованное предприятие, как «Идеи к опыту, определяющему границы деятельности государства» Вильгельма фон Гумбольдта. Уверенность Гете в том, что только «спокойное образование» позволит нациям развиться до полной зрелости, пожалуй, разделяют все. Но насколько трудно бывает даже высочайшему авторитету защищать столь простую максиму, видно по нападкам на Гете, в которых националисты соревнуются с либералами. Он с самого начала был под подозрением, не снятым и по сей день. В другом месте он говорит: «Не так-то просто справиться с заблуждениями эпохи: будешь с ними бороться, останешься один; пойдешь у них на поводу, не будет тебе ни чести, ни удовольствия». Подобные, только более резкие, замечания разбросаны в дневниках Грильпарцера.
Конституционная, но сильная королевская власть, дворянство как просвещенное сословие, церковь как охранительная сила, авторитет которой должен признавать каждый, даже если внутренняя свобода позволила ему перерасти догматические границы, — в проведении этих основных идей Ривароль, без сомнения, последователен, но не оригинален. Они роднят его не только с духовной элитой, но и с настроениями более широких кругов, в памяти которых они сохранились. Ведь идеи эти были включены во все европейские конституции девятнадцатого века.
Своеобразие и уникальность нашего мыслителя проявляется, скорее, в формулировке идей, в придании им сжатой и выверенной формы. Иногда они поражают блеском, иногда убеждают своей экономичностью, подобно движениям танцора, на один миг вступающего в круг, чтобы показать неподражаемую по исполнению фигуру. Чувствуешь, что можно только так, и никак иначе. Ничего нового не говорится, просто давно известное сводится в краткую формулу. Ведь танцор и не может указать на что-либо большее, что-либо иное, чем человеческое тело.