Родня
Шрифт:
Нестеров спросил:
— Какие есть вопросы к докладчику?
И тут же послышались голоса:
— Обтрепались шибко, товарищ комиссар. Хоть бы аршин ситцу послали из городу.
— Мыла не имеем, сахару нет…
— Будут, — сказал Каромцев. Ему приятно было говорить это. — Будут и спички, и мыло, сахар, гвозди, мануфактура — все получите. На это и приказ имеется: волости и станицы, выполнившие разверстку на шестьдесят процентов, получат все необходимые предметы и продукты.
— А сколько, к примеру, мануфактуры дадут?
— Скажу. На каждый
— Слава богу! Дельное слово говорит земляк наш. И про то, чтобы помогать голодающим малюткам… сам бог велел. А дело ли, когда у старательных хозяев больше берете? Ежели поровну, я согласен, тут же и подпись поставлю. Пуд мучки овсяной да пуд ржаной для малюток. В амбар провожу интересующихся — семена одни, боле ничего лишнего.
— Стой, Голощекин, — сказал Нестеров. — Сейчас напрасно смотреть у тебя в амбарах. Но в колок, где зароды стоят, мы заглянем. А сдать тебе полагается двадцать пять пудов. — И он стал доставать список, но Голощекин отступал в толпу, и когда Нестеров развернул бумагу и глянул с крыльца, то перед ним стоял Зверев. — А подойди поближе, Ермила Игнатьич, — сказал он Звереву, — подойди и погляди: вот список обложения, с тебя как раз двадцать пудов. — Он помолчал, пристально глядя на кулака. — А ночесь кто-то в завозне у тебя шебуршал, а потом, кажись, повезли воз. С мукой или с зерном?
— Господь с тобой, — ответил Зверев, — може, по нужде выходил с фонарем. Дак в завозне нечего мне справлять это дело. Где список? Я распишусь.
Покуда он корябал фамилию, из толпы спрашивали:
— Откуда такие цифры — три аршина? Кто распределять будет?
— Созданы органы по распределению, — отвечал Каромцев, и опять ему приятно было говорить это. — Губпродком выработал правила распределения. Все точно расписано. К примеру, выполнило село разверстку на кожсырье — получай посуду. На шерсть, пеньку — получай платки, галантерею. На масло — керосин и спички. Обмана от Советской власти не будет…
Толпа одобрительно заколыхалась, заговорила.
День уже свечерел, резкие черты строений принимали мягкие, все более расплывчатые формы; туман, поднявшийся в сумеречных полях, все неотступнее наплывал на деревню, во дворах опять разжигали печи, сыто, освобожденно мычал скот — и собрание людей на площади, сомкнутое тенями вечера, все более приобретало лицо семейства, оставившего бремя дневных забот и трудов и собравшегося послушать что-то необходимое, как благословение на грядущий день…
Уже запоздно в обширной прокуренной комнате нардома Каромцев говорил активистам:
— Помните: всех, кто приезжает в село для приобретения продуктов, объявленных к сдаче по разверстке, — хлеб, грубый фураж, скот — задерживать как мешочников и отправлять в Маленький Город, а мы уж проводим дальше — для предания суду ревтрибунала. Продукты конфисковывать и передавать в райпродком. Хозяев, имеющих дело с мешочниками, облагать будем сверх разверстки дополнительно. — Он замолчал. Голова у него покруживалась
— Человека три пусть останутся, остальные могут расходиться. — Вопросительно глянувшему на него Нестерову пояснил: — Перед зарей кой к кому на двор заглянем — поищем хлебушек.
Он положил голову на стол, как нередко делал у себя в кабинете, погрузился в короткую непроницаемую дрему. Но первое же пение кочетов услышал явственно, шумно отодвинулся от края стола и поднялся.
Велев ждать его в нардоме, он пошел задами, прошагал берегом речки и по отлогому склону оврага, по картофельной и огуречной ботве добрался до плотной гряды из чернотала и бузины и, одолев ее, слегка оцарапав руки, очутился в садике бабушки Лизаветы. Прежде чем подать голос, он услышал безмятежный, здоровый храп Хемета и, чему-то радуясь, кашлянул негромко. И тут же послышалась возня, и под деревом обозначилась сидящая фигура лошадника. Он отбросил тулуп, поднялся, оскальзываясь на соломе, которую настелил под себя, и спросил:
— Запрягать?
И вдруг — точно звуки собственного голоса напомнили ему о чем-то важном — его живость пропала, и в те секунды промедления, которые сковали его движения, Каромцев почувствовал в нем холодок неуступчивости. Хемет спросил:
— Как же я сына оставлю? — Он словно раздумывал: стоит ли ехать?
Каромцев ответил:
— Не волнуйся, никуда он не убежит. Ну, — тут он усмехнулся, — если боишься — скрути его вожжами… — И он еще не досказал, как Хемет наклонился и, пошарив у ног, поднял вожжи. И тогда Каромцев почти крикнул: — Перестань, язви тебя в душу!..
Хемет выехал из ворот, Каромцев походя хлопнул коня по крупу и живо вспрыгнул в ходок. Телега с мелким стрекотом покатилась по улице. У нардома они взяли Нестерова и двух мужиков и поехали к дому Голощекина.
Им долго не открывали, и когда пес во дворе стал хрипеть от продолжительного лая, наконец послышались шаги за высоким забором и парнишечий испуганный голос спросил:
— Кто стучится?
Долго отпирал ворота. Мимо парнишки, младшего Голощекина, держащего за ошейник тяжелого волкодава, прошли во двор, и Каромцев, не оборачиваясь, сказал:
— Привяжи собаку и зови отца.
— Отец на заимку поехал, к Марии с Яковом.
— Неси ключи от амбара.
— От завозни тоже? — спросил парнишка и, не получив ответа, стал привязывать собаку, потом побежал в дом.
Вскоре он вышел, и за ним в колыхающемся свете лучины показались старуха Голощекина, старший сын и невестка: Они так и осталась в сенях, и, когда лучина погасла, их невидимое присутствие тревожило, как засада. Загремели замки завозни, взвыл низкий старушечий голос, и отзывчиво, истово присоединился к ее плачу вой собаки. Когда Каромцев с керосиновой лампой в руке, которую с особенной услужливостью протянул ему младший Голощекин, вошел в завозню, он услышал успокаивающий голос старшего сына старухи (завозня соединена была с сенями):