Роковая любовь Сулеймана Великолепного
Шрифт:
Как она радовалась своим детям, своим сыновьям, каждый из которых предрекал ей все большую и большую свободу! Барабаны гремели после появления на свет каждого ее сына, барабаны Мехмеда, Селима, Баязида, барабаны ее торжества, силы и победы. Могла бы успокоиться и навеки остаться в стенах гарема, наслаждаясь музыкой султанских барабанов, которые убаюкивали султанских жен вот уже столько веков, ибо ведь голос барабанов всегда посредине между добром и злом, как месяц среди ночи. Какое заблуждение! Как могла она хоть на миг допустить до себя ядовитую змею успокоения и примирения! А этот миг продолжался более пяти лет! Когда-то ее учили, что только в день Страшного суда, когда мертвые восстанут из могил, дано будет человеку видеть все, что было и чего не было и не будет никогда. Теперь не хотела ждать того дня, ибо уже побывала в могиле и восстала из нее сама, без чьей-либо помощи, без богов и дьяволов, и хотела видеть и знать все, и рвалась на просторы знаний всеми силами своей души. Еще не взобравшись на вершину, не одолев и не устранив врагов, которыми кишмя кишело вокруг, уже познала непередаваемое ощущение: будто широко открылась невидимая дверь и вольный мир окутал ее отовсюду, могучая жизнь нахлынула на нее в борьбе, криках, стонах, вспышках, вздохах, красоте, величии, многотрудье. События ведомые и неведомые, угадываемые, услышанные лишь со временем становились рядами, удивляли, пугали, ошеломляли, растревоживали.
Папа римский послал Мартину Лютеру буллу об отлучении его от церкви, Лютер сжег буллу. Лукас Кранах сделал портрет Лютера (гравюра
86
«Не тронь меня» (лат.).
И кто бы мог услышать за тем барабанным боем слабый голос женщины, которая и сама еще не знала своей истинной силы?
Трясина
«Душа моей души, мой повелитель! Привет тому, кто поднимает утренний ветерок; молитва к тому, кто дарует сладость устам влюбленным; хвала тому, кто полнит жаром голос возлюбленных; почтение тому, кто обжигает, точно слова страсти; безграничная преданность тому, кто осиян пречистой светлостью, как лица и главы вознесенных; тому, кто является гиацинтом в образе тюльпана, надушенный ароматом верности; слава тому, кто перед войском держит знамя победы; тому, чей клич: «Аллах! Аллах!» — услышан на небе; его величеству моему падишаху. Да поможет ему Бог! — передаем диво Наивысшего Повелителя и беседы Вечности.
Просветленной совести, которая украшает мое сознание и пребывает сокровищем света моего счастия и моих опечаленных очей; тому, кто знает мои сокровеннейшие тайны; покою моего изболевшегося сердца и умиротворению моей израненной груди; тому, кто является султаном на престоле моего сердца и в свете очей моего счастья, — поклоняется ему вечная рабыня, преданная, со ста тысячами ожогов на душе. Если вы, мой повелитель, мое высочайшее райское древо, хотя бы на мгновение изволите подумать или спросить об этой вашей сиротинке, знайте, что все, кроме нее, пребывают под шатром милости Всемилостивого. Ибо в тот день, когда неверное небо всеохватной болью учинило надо мной насилие и в мою душу, несмотря на эти бедные слезы, вонзило многочисленные мечи разлуки, в тот судный день, когда у меня было отнято вечное благоухание райских цветов, мой мир превратился в небытие, мое здоровье в недуг, а моя жизнь в погибель. От моих беспрерывных вздохов, рыданий и мучительных криков, не утихающих ни днем, ни ночью, души людские преисполнились огнем. Может, смилуется творец и, отозвавшись на мою тоску, снова вернет мне вас, сокровище моей жизни, чтобы спасти меня от нынешнего отчуждения и забвения. Да сбудется это, о властитель мой!
День мне в ночь обернулся, о тоскующая луна!Мой повелитель, свет очей моих, нет ночи, которая бы не испепелялась от моих горячих вздохов, нет вечера, когда бы не долетали до небес мои громкие рыдания и моя тоска по вашему солнечному лику.
День мне в ночь обернулся, о тоскующая луна!..»Неужели не знала Роксолана, что пишет султану, который после Белграда и Родоса задумал потопить в крови еще и землю венгров? Была ли хоть кроха искренности в этих странных письмах или только обман и мертвенность традиционных условностей? А может, и в этом неискреннем словоизлиянии хотела превзойти всех?
Сулейман снова был в походе. На этот раз против Венгрии. Выступал из Стамбула в понедельник 23 апреля 1526 года, в день Хизира, когда поля становятся зелеными, когда коней выводят на пастбища, а султанский двор переезжает на лето в Карагач. Перед этим были разосланы гонцы по всей империи с султанским указом спахиям, владевшим царскими тимарами, выступать в поход на неверных, имея при себе согласно обычаю необходимое снаряжение, прислугу, харчи и одежду на полгода от дня Хизира до дня Касима; идти каждому своей дорогой, чтобы в начале июля собраться всем у Белграда. Приготовления велись в Стамбуле, по всем городам и весям беспредельной Османской империи. Натирали воском и овечьим жиром поводья, сушили барабаны, точили сабли, ковали наконечники копий, парили и склеивали дерево для луков, отливали пушки, строгали дерево для галер, отбирали баранов, складывали вяленое мясо в саквы, сушеные фрукты в кожаные мешки, шили знамена.
В день Хизира правоверные бросают работу и отправляются гулять. Беременная женщина, работающая в этот день, родит уродца. Поэтому Роксолана, которая снова ждала ребенка, не вышла в этот день за стены гарема провожать султана, прощание состоялось ночью, в султанской ложнице, на беспредельных зеленых простынях, на этих зеленых лугах, где рождалась ее любовь и росла, как молодая трава, и, может, должна была когда-то и увянуть, но еще не вянула, разрасталась ветвями, зеленью, буйством.
В апреле идут дожди, которые считаются священными. Дождевой водой поят больных. Девушки моют ею головы, чтобы лучше росли волосы. Когда дожди идут сорок дней, в народе царит радость. Режут баранов, раздают мясо бедным, молятся в мечетях. В день Хизира под дождем сажают возле домов плющ, чтобы все
Сулейман выступал из Стамбула в пышности и блеске, коих не мог омрачить даже проливной дождь. Визири Мустафа и Аяз в тканных золотом одеждах сопровождали султана. Великий визирь Ибрагим, весь в драгоценных камнях и золоте, ехал отдельно, словно бы еще один султан. Дворцовая свита, воеводы, улемы, за ними янычары и конное войско, развернув зеленые знамена (одно знамя на каждые пятьдесят человек), шли под грохот барабанов, под завывание воинских зурн, без устали наигрывавших древний марш султана Санджара, с дикими выкриками, которые могли бы оглушить и мертвого… Где ступит конь турка, там уже не растет трава. За войском шли верблюды с казной и священными книгами, слоны в позолоченных наушниках, кони и мулы под вьюками. Только на первом ночлеге были раскинуты полторы тысячи шатров. Шли послушно, охотно, ибо так решил их султан. Он не водил их на штурм крепостей, но в походы шел вместе с ними. Был всегда словно бы переутомленный, голова под тяжелым огромным тюрбаном, склоненная на длинной, точно птичьей, шее, глаза, будто устремленные в нечто потустороннее, словно и не замечают ничего вокруг, а на самом деле зоркие, ничто не остается для них незамеченным, от воина до улема, от паши до арбаджии, — зловеще-пристальные глаза загадочного властителя. Странный султан. Брал только то, что не могли взять его предки: Белград, Родос, теперь Венгрию. Воевал только с неверными, хотя, может, и сам нес в себе их кровь, и самую любимую жену взял из них. Воистину странный султан, но разве можно объяснить поступки человека, над которым не стоит ничего, кроме вечности и смерти?
Кто знает о своем предназначении? Может, эти походы через горы и леса, медленное, неустанное, упрямое продвижение куда-то и есть жизнь? Не война, так охота, когда десятки тысяч вооруженных, безжалостных людей убивают зверей на гигантских пространствах, не оставляя ничего живого. Когда зимой Сулейман охотился в окрестностях Эдирне, он угрожал не только безмолвным зверям, но и людской чужой силе, императору Карлу, папе римскому, всему свету, всей земле, которая все равно не боится никаких угроз, хоть бейся об нее в отчаянье и бессилии со всем своим исламским воинством.
Земля раздольная, беспредельная, прекрасная, мощная, всеплодящая и всемогущая, а ты перед нею хрупкий, слабосильный, временный, и единственное, что можешь, — это соединиться с нею, вернуться в ее лоно. Но когда тебе дана невиданная сила, когда ты владеешь половиной мира, невольно возникает искус выйти на поединок с землей, охватить ее всю, одолеть, покорить. Не людей на ней, ибо они бессильно падают под ударами меча, как скошенная косой трава, а самое землю! Безмолвную, неподвижную, могучую! Поединок один на один, помощников быть не может, все служит только вспомогательным орудием, все, что мешает этому безумному намерению, убирается безжалостно и просто, как сметаются со стола крошки хлеба. Свыше ста тысяч войска, триста пушек, сотни галер по Дунаю, бесконечные обозы, отары баранов на убой, верблюды, кони, мулы, ослы — все это темными тучами, в потоках беспрестанного дождя снова двигалось к зеленым придунайским равнинам, чтобы убить на них все живое, растоптать, разрушить, уничтожить. Вырубали целые леса для костров, выпивали реки воды, съедали целые скирды хлеба, мяса, оставляли после себя горы нечистот; орды крыс, тучи стервятников сопровождали войско на всех дорогах, мор шел следом неотступно, как судьба; терзали захватчиков отважные горцы — болгары, сербы, валахи. Не боялись ничего. Их земля, их небо, их горы! Подкрадывались к врагу, хватали пленных, убивали тех, кто оказывал сопротивление, грабили обозы. Не помогало ничто — ни янычары, посланные вперед для охраны, ни ужасные кары. В Родопах были изловлены пятеро болгарских ускоков, двоих повесили, троих посадили на кол, возле Крушеваца повесили пойманных сербов, четырех посадили на кол, еще шестерых посадили на кол под горой Авала, уже перед самым Белградом. Дождь лил не переставая сорок дней и сорок ночей. Верблюды гибли от сырости. Волы с пушками увязали в грязи. На реках посносило все мосты. Когда в Белграде султан устроил смотр войску, оказалось, что многие спахии пришли без надлежащего снаряжения и без провианта. У них отобрали земельные наделы, многих казнили. Безжалостно карали насмерть купцов, которые шли за войском и, нарушая установленные султаном цены на продовольствие, драли с воинов втридорога. Султан, как и всегда в походах, медленно наливался холодной яростью, ярость в нем увеличивалась, прибывала, как вода в Дунае и Саве, он ждал ее с нетерпением, с упоением ощущал, как она накапливается в нем, заливает все его существо. Ярость была подсознательным оправданием перед самим собой. Одолевала всякий раз, когда он начинал новую войну. Так было под Белградом, под Родосом, так должно было быть и теперь. Его приближенные считали, что султан ярится на дурных исполнителей его приказов, на военные неудачи и поражения. На самом же деле все было совсем иначе, но об этом не дано было знать никому, да и сам Сулейман никогда бы не сознался даже самому себе в истинной причине его немилосердного настроения.
Оправдание. Даже простой, самого низкого происхождения человек должен оправдываться в каждом своем поступке перед людьми и перед богом, а что уж тогда говорить о власть имущих, которые вершат судьбы держав, а то и всего мира! Каждому своему походу Сулейман имел по нескольку оправданий. Перед самим собой, перед своим войском и, наконец, перед всем светом.
Легче всего было с войском. Именно с войском, а не с народом, ибо про народ он никогда не думал и не говорил, собственно, и не имел его, а имел лишь подчиненных, среди которых были воины да еще защитники веры и шариата — имамы и улемы. Именно к ним обращался султан перед каждым новым походом, прибегая к оправданиям наипростейшим: идет защищать веру, исполняя заветы своих предков.
Для широкого света было нечто иное, хотя тоже всякий раз одинаковое: наказание непослушных. Белград должен быть наказан за то, что проявил непослушание победителям Косовской битвы, нарушил верность османскому мечу и перекинулся под эгиду венгерского короля. Родосские рыцари должны были понести наказание за разбой на море. Наконец, Венгрия была виновата перед Высокой Портой за подготовку крестового похода против исламского мира. Тот поход был задуман еще папой Львом Десятым, когда султаном был Селим Грозный. Папа разослал легатов по всей Европе, во всех государствах на площадях и в церквах выставляли запертые на три замка кружки для пожертвований на священную войну, шили хоругви, на одной стороне которых изображались папа и король, а на другой турки и иные злобные язычники, в Риме служились молебны за успех крестового похода, папа сам раздавал милостыню и босой, с непокрытой головой ходил в церковь Святых апостолов. На Латеранском соборе было зачитано письмо императора Максимилиана, высказавшего желание восстановить империю Константина и освободить Грецию от варваров-турок. «Мы охотно применили бы свою власть, не пожалели бы даже собственной личности для этого начинания, если бы другие главы христианства пришли нам на помощь». Но, выступая на словах против турок, Максимилиан на самом деле вел беспрерывные войны против христианских властителей. Поэтому никто не мог выставить для провозглашенного папой крестового похода ни единого воина, ибо воины нужны были каждому монарху для защиты и расширения собственных владений. Не могла объединить разобщенную Европу даже угроза со стороны обагренного кровью собственного отца и всего семейства жестокого султана Селима, который, как только взошел на престол, пообещал своим янычарам завоевать весь мир. Короли и князья словно бы прислушивались не к отчаянным призывам римского первосвященника, а к издевательскому постулату еретика Лютера, гласившего, что воевать против турок значит противиться богу, который употребляет их как розги для наказания нас за наши грехи. Только венгерский король Уласло Второй, над владениями которого нависала страшная турецкая сила, мигом собрал крестоносное ополчение из крестьян и мелкопоместных дворян на Ракошском поле под Пештом, но не имел для него ни оружия, ни воевод.