Роковая любовь Сулеймана Великолепного
Шрифт:
Посол смотрел на этого странного человека, который говорил на таком хорошем славянском, но ведь что говорил! Невероятно! Послать своих людей лишь затем, чтобы они посмотрели на тот окаянный Рогатин и разыскали там каких-то Лисовских, Теребушков, Скарбских? А ему сидеть в этом ужасном караван-сарае, кормить блох и ждать, пока его люди еще дважды повторят ту страшную дорогу, которую они с ним только что перенесли? Горы, пропасти, разливы рек, клокочущие воды, грязища, водовороты, разбитые колеса, поломанные конские ноги, сдохшие волы, арбаджии с разбойничьими мордами, сонные михмандары-стяжатели и их слуги, законченные негодяи чохадары, пограничные янычары — чорбаджии, которые грабят и тех, кто въезжает в империю, и тех, кто выезжает из нее, не считаясь ни с султанскими фирманами, ни с охранными грамотами, ни с королевскими письмами; горная стража с барабанами, которая должна охранять путников от грабителей, а на самом деле обдирает всех, кому выпало несчастье проезжать мимо нее.
— Пан шутит! — все еще не веря, воскликнул посол, но Гасан уже сказал все и не имел намерения продолжать разговор, поклонился послу, его усатым советникам и, подметая каменные полы
К проклятиям Гасан был привычен, но думалось ему сейчас не о том. Понял вдруг, что впервые с того времени, когда он маленьким был скручен сыромятным ремнем, брошен поперек татарского седла, вывезен из родного края, впервые после того черного дня ему выпадет случай вернуться под родное небо, увидеть степь, реку, тополя. А в самом деле — почему бы не поехать ему с людьми посла в Рогатин? Ведь все равно кто-то же из султанских людей должен их сопровождать.
С этим намерением, не весьма заботясь тем, что посол не дал никакого ответа относительно Рогатина, предстал Гасан перед Роксоланой и высказал ей свое желание.
— Нет, ты останешься здесь, — твердо сказала Роксолана. — Конечно, было бы лучше всего поехать тебе самому туда и разузнать обо всем. Но я не могу тебя сейчас отпустить. Со временем будешь ездить. Может, и далеко. Надеюсь на это. Сегодня еще не время. Я должна иметь верного человека там, где сама быть не могу. Ты нужен мне здесь. О поляках позабочусь. Проследи, чтобы у них все было хорошо. И смени свою одежду. Не могу больше видеть эти янычарские лохмотья. Иди.
Он понадобился султанше еще раньше, чем предполагалось. Из Египта наконец прибыл в блеске и роскоши великий визирь Ибрагим, привез золото для державной казны, роскошные дары для султана, тысячи рабов и рабынь, привез подарки и для султанши Хасеки. К тому огромному изумруду, что украшал подаренное Роксолане султаном после Родоса платье, Ибрагим добавлял теперь изумрудные серьги, перстень и браслет. Хотел вручить султанше сам, не мог никому доверить такую ценность. Роксолана же понимала: хочет говорить с ней без свидетелей. Держала его в руках, каждый миг могла выдать султану, рассказав, как он покупал ее, как однажды велел привести в свою ложницу, как, уже отдавая в султанский гарем, срывал с нее одежду, чтобы увидеть то, что ему не принадлежало. Пока находился далеко от Стамбула, был спокоен, а теперь ходил как по лезвию бритвы, ожидая самого ужасного от этой непостижимой женщины, особенно же когда узнал от верных людей обо всем, что произошло в последнее время в столице. Она не пожелала видеть Ибрагима. Кизляр-ага лишь почтительно поклонился в ответ на ее отказ и ничего не сказал, ибо не смел, но султан, которому, наверное, пожаловался сам великий визирь, при встрече с Роксоланой высказал недовольство таким ее отношением к своему любимцу.
— Он хотел бы сам поклониться тебе. Дары надо принимать.
— Пусть передаст через кизляр-агу.
— Но ведь ты могла бы и допустить к себе великого визиря. Ему приятно собственноручно передать тебе столь ценный подарок. Он хотел бы завоевать твою дружбу.
— Дружбу подарками не завоевывают.
— Ибрагим чтит тебя и хотел бы высказать это лично.
— Вы забыли, что я родила вам сына. Женщина после родов должна очиститься.
— Разве моя султанша не чистейшая из женщин? Я помню, как после рождения Селима ты уже через неделю захотела посмотреть на свадьбу Ибрагима и Хатиджи.
— Уже забыла об этом.
— Но великий визирь не забыл той высокой чести. Хочет высказать свою благодарность. Он человек учтивый.
— Пусть. Не желаю его видеть.
— Но почему же?
— У меня болит голова.
— Сегодня болит, а завтра?
— Для него — будет болеть всегда.
Сулейман скупо усмехнулся на эту, как он счел, остроту его милой Хуррем. Прощал ей все. Ослепленный любовью, не замечал, как постепенно сбрасывает она кандалы рабства, высвобождается из крепких тисков гарема, вырывается на волю, какой еще не знала ни одна женщина при Османах. Все ее прихоти, как ни резко расходились они с предписаниями шариата, он удовлетворял охотно и безотказно, считая их обычными женскими прихотями и не замечая, что рядом с ним рождается характер могучий, твердый, непреклонный, властный. Подсказать ему никто не умел. Сделала бы это валиде, но после янычарского бунта сын не слушал мать. То же с сестрами. Ибрагим был слишком осторожен, когда речь заходила о султанше, никогда не чувствовал себя уверенным относительно этой женщины, а теперь должен был просто бояться ее. Может, великий муфтий? Но тот ничего нового султану бы не сказал, да и не имел права вмешиваться в дела гарема. Может, и сама Роксолана еще не чувствовала своей истинной силы, так же как не умела почувствовать и распознать всей сложности мира после пятилетней однообразной жизни в гареме. Походила на людей, обреченных по характеру своих занятий на уединенное существование, — на художников, философов, схимников, обыкновенных заключенных, которые без надлежащей подготовки и необходимой душевной твердости и закалки неожиданно оказываются в мире чужом, враждебном, созданном не ими и не для них, и на первых порах (а то и навсегда) теряются, ломаются, скатываются до услужливости. Но сходство это было у Роксоланы лишь внешнее, неосознанное, сознание же ее бунтовало, восставало против любой покорности, маленький аистенок летел в небо на твердых крыльях, летел пока еще невысоко, но замахивался на полет высокий, может, наивысший. Высоты она не боялась никогда. В Рогатине взбиралась с мальчишками на самые высокие деревья разорять вороньи гнезда. Еще и раскачивалась на ветках так, что качалось вокруг все окружающее пространство, — от страха хотелось зажмуриться, но она не закрывала глаз, приучала себя к страху, к опасности, к отчаянности. Тогда была поповской дочкой, которой
Роксолане было кого ненавидеть. Не хватает и тысячи друзей, но даже один враг чересчур много, — говорилось в пословице. А у нее врагов было аж чернело в глазах. Сумела устранить лишь одного из них — Четырехглазого кизляр-агу, но не могла ничего поделать ни с всесильной валиде, ни с султанскими сестрами, ни с Сулеймановым любимцем Ибрагимом, которого теперь держала в руках, но и сама также была в его руках. Может, поэтому ненавидела коварного и умного грека больше, чем остальных. К его изумрудам даже не прикоснулась. Когда кизляр-ага принес их в золотых, устланных белым бархатом продолговатых шкатулках, она только повела гневно глазами и, прижимая к груди тонкие свои руки, вскинула подбородок: прочь! Еще не приученный к ее молчаливому языку, огромный босниец неуклюже топтался у двери, не зная, куда девать драгоценности, пока Роксолана не крикнула:
— Забери все и отнеси назад великому визирю!
Изумруды сверкали в раскрытых шкатулках, как волчьи глаза, зеленели, как трава на могилах.
— Ваше величество, великий визирь кланяется вам этими драгоценностями и еще просит принять от него пятьсот рабынь-служанок, которых он привел для вас из Египта.
— Для меня? Из Египта? Где они?
— Великий визирь ждет вашего повеления, чтобы передать вам их.
— Пятьсот служанок?
— Пятьсот.
— А сколько их у меня сейчас?
— Сто двадцать.
— Сто двадцать от его величества султана, а теперь пятьсот от великого визиря?
Она засмеялась.
— Отдай драгоценности Гасан-аге, скажи, пусть вернет их великому визирю и пусть скажет ему, что я не приму никаких служанок. Никаких и ни от кого! Так и скажи.
Кизляр-ага несколько раз поклонился и попятился из покоя, где кричало новое дитя султанши, а сама султанша готова была сорваться на крик по причинам, неведомым мрачному стражу гарема.
Гасан-ага неминуемо должен был столкнуться с Ибрагимом. Так две неприятельские галеры, полные воинов, выходят в море лишь затем, чтобы найти друг друга и сцепиться бортами для смертельного поединка, ибо обе предназначены только для этого, а воины на них — для убийства и смерти. Поставлены были слишком высоко, чтобы не заметить друг друга. Ибрагим в беспредельной своей заносчивости и наглости считал себя безраздельным властителем султанова сердца, Гасан выступал от имени силы, может, и меньшей, менее заметной, но загадочной своею неизвестностью, да и как знать, кто одержит большую власть над душой Сулеймана — его любимец грек Ибрагим или султанша Хасеки? От своих людей Ибрагим еще в Египте слышал о появлении странных янычар при дворе. Гасан невольно следил за великим визирем, еще когда тот был далеко от Стамбула. Один пользовался для этого услугами платных доносчиков — улаков, к другому вести приходили сами, без малейших с его стороны усилий. Великий визирь, собственно, и не знал о загадочных Гасановых людях ничего, кроме того, что они бездельничают, слоняются по Топкапы да еще всех дразнят: дразнят зверей в клетках, дразнят белых евнухов у гаремных ворот, дразнят дворцовых писцов — языджи, дразнят смотрителей оружеен и султанских кладовых.
Гасан знал, что Ибрагим, как только прибыл в Стамбул, призвал в столицу боснийского санджакбега Хусрева, чтобы расследовать обстоятельства исчезновения французского посла с рубином Луизы Савойской. Султану об этом еще не доложили, и Сулейман не знал ни про посла, ни про самоцвет. Переселившись в отстроенный Коджа Синаном дворец на Ат-Мейдане, великий визирь сделал своих голоштанных братьев управителями двора, мать перевел в ислам, отцу дал санджак с годовым доходом в несколько тысяч дукатов, но старый рыбак не поехал править в своем санджаке, остался в Стамбуле, слонялся по грязным тайным корчмам, пьяным спал на улицах, позоря своего высокопоставленного сына. Об этом султану тоже никто не докладывал, да и зачем? Валиде каждую неделю навещала зятя и дочь Хатиджу в их роскошном дворце, пожалуй, охотно перебралась бы к ним насовсем, но не позволяло достоинство, да и не хотела терять свое законное положение повелительницы гарема. Знал Гасан-ага и о том, что первые три ночи по прибытии из Египта Ибрагим провел не с женой, а с султаном, для которого привез дорогие кандийские вина и приготовил множество новых мелодий и сам играл их на виоле. Мелодии он собирал со всего света, для этого держал высокооплачиваемого учителя-перса, ежедневно совершенствовался в искусстве игры на виоле, зная, какую радость доставит эта игра Сулейману. Единственное, чего никто никогда не мог знать, — это о ночных разговорах султана со своим любимцем. Дильсизы молчали. А кто еще мог проникнуть в святая святых? Были догадки, что султан большей частью молчит, слушая, как вертлявый грек наигрывает на виоле да читает ему старинные книги. Когда молчишь, хорошо думается, а султан любил подумать, это всем было известно. О чем говорит Сулейман в своей ложнице с Роксоланой, тоже никто не мог ни знать, ни догадываться, но тут уж все были уверены, что султан не молчит, а говорит, ибо какая женщина даст помолчать мужчине, да еще в постели?