Роковые огни
Шрифт:
И, не дав Мариетте времени ответить, он подозвал извозчика, открыл дверцы экипажа и повторил кучеру название улицы и номер дома, которые сказала ему Мариетта.
Девушка села в экипаж и еще раз протянула ему свою маленькую ручку. Он несколько мгновений держал ее в своей. Громко всхлипнув, Мариетта откинулась на подушки, и экипаж двинулся. Вилли смотрел ему вслед до тех пор, пока он не исчез из виду. Тогда он поднял голову и прошептал:
— Ну, берегитесь, господин граф! Мне очень хочется так подстрелить вас, чтобы вы надолго это запомнили!
16
В
— Господин Роянов у себя? — входя в переднюю, спросил принц у подбежавшего лакея.
— Так точно, ваша светлость.
— Прикажите в девять часов подать экипаж; мы едем во дворец.
Эгон быстро взбежал вверх по лестнице и направился в комнаты своего друга, расположенные рядом с его собственными. На столе в гостиной горела лампа; Гартмут лежал на кушетке в позе, свидетельствующей об усталости и плохом настроении.
— Покоишься на лаврах? — смеясь спросил принц, подходя к нему. — Не могу упрекнуть тебя за это, ведь у тебя сегодня не было ни минуты покоя. Быть восходящей звездой на поэтическом олимпе —довольно утомительная роль, требующая крепких нервов. За честь сказать тебе несколько любезностей чуть не дерутся; у тебя был сегодня настоящий торжественный прием.
— А теперь нужно еще ехать ко двору, — сказал Гартмут усталым, равнодушным голосом.
— Непременно нужно; высокие и высочайшие особы, с моей всемилостивейшей тетушкой во главе, также желают поздравить поэта. Ты знаешь, тетушка считает себя чем-то вроде непризнанного гения и думает, что нашла в тебе родственную душу. Слава Богу! По крайней мере, теперь она не держит меня постоянно при себе и, может быть, забудет о своих несчастных матримониальных[5] планах. Но ты, кажется, совершенно равнодушен к высочайшим любезностям, которые со вчерашнего дня буквально сыплются на тебя. Ты еле отвечаешь. Ты нездоров?
— Я устал. Мне хотелось бы спрятаться от всего этого шума в тихом Родеке.
— В Родеке? Там теперь, должно быть, довольно мило среди ноябрьского тумана и мокрого, обнаженного леса, — бррр! Настоящее жилище привидений!
— Все равно, меня буквально тянет в это мрачное уединение. Я поеду туда на несколько дней; надеюсь, ты ничего не имеешь против?
— Даже очень многое! Скажи, Бога ради, что это за фантазия? Теперь, когда весь город преклоняется перед автором «Ариваны», ты вздумал лишить его своего присутствия, бежать от поклонения и заживо похоронить себя в лесу, в доме, полном привидений. Тебя не поймут!
— Ну и пусть! Мне необходимы покой и уединение... Я поеду в Родек.
Молодой принц привык к бесцеремонному тону своего друга особенно тогда, когда на него что-то находило, и даже сам поощрял его в этом, но сегодняшний каприз показался ему чересчур странным.
— Кажется, наша всемилостивейшая права, — сказал он полушутя, полусердясь. — Вчера в театре она заметила: «Наш молодой поэт капризен, как все поэты». Я тоже так считаю. Что с тобой, Гартмут? Вчера и сегодня ты весь день сиял от счастья, и вдруг, после часа моего отсутствия, я нахожу тебя уже в припадке настоящего уныния. Не огорчили ли тебя газеты? Может быть, тебя обидела какая-нибудь злая, завистливая статья?
Он указал на письменный стол, на котором лежали развернутые вечерние газеты.
— Нет-нет! — поспешно возразил Роянов, но при этом отвернулся, так что его лицо оказалось в тени. — В газетах пока только
— Да, я это знаю, но теперь, когда счастье хлынуло на тебя со всех сторон, ему не следовало бы являться. У тебя совсем больной вид; вероятно, это от волнения, которое мы с тобой перенесли за последние недели. — И он озабоченно нагнулся к другу.
Роянов, как бы раскаиваясь в своем нелюбезном поведении, протянул ему руку.
— Прости, Эгон, потерпи немножко, это пройдет.
— Надеюсь, потому что сегодня вечером мой поэт непременно должен оказать мне честь. Но теперь я уйду, чтобы ты отдохнул, а ты вели никого не принимать; до отъезда еще целых три часа.
Принц ушел. Он не видел горькой усмешки, от которой дрогнули губы Гартмута, когда он говорил о «со всех сторон нахлынувшем счастье», а между тем это была правда. Ведь слава дает счастье, может быть, высочайшее в жизни, а сегодняшний день был лишь продолжением вчерашнего триумфа; но час тому назад среди этой чарующей мелодии неожиданно прозвучал резкий диссонанс.
Придя к себе, молодой поэт занялся газетами. В них еще не было подобных рецензий об «Ариване», но все единодушно признавали огромный успех драмы и сильное впечатление, произведенное ею на зрителей; всюду говорили о Гартмуте Роянове. Развернув последнюю газету, он вдруг наткнулся на другое имя и вздрогнул от изумления, смешанного с испугом. В заметке, бросившейся ему в глаза, говорилось, что последняя поездка прусского посланника в Берлин имела, очевидно, более серьезное значение, чем предполагали; на аудиенции, данной герцогом Вальмодену, шла речь о весьма важных вещах, а теперь ожидают приезда уполномоченного лица, одного из высших представителей прусской армии, с особым поручением к его высочеству. «Без сомнения, переговоры касаются военного ведомства; полковник Гартмут фон Фалькенрид должен прибыть на днях», — заканчивала свое сообщение газета.
Гартмут выронил газету. Сюда приедет его отец и, очевидно, Вальмоден ему все расскажет. Встреча была в высшей степени вероятна.
«Когда ты в будущем достигнешь славы, ступай к нему и спроси, посмеет ли он презирать тебя!» — шептала когда-то Салика своему сыну, когда он не решался нарушить честное слово. Сейчас начало этой славе уже было положено; имя Роянова украсилось лаврами поэта, заслонившими прошлое. Уверенность в этом выражал взгляд, с торжеством брошенный вчера Гартмутом в ложу посланника; однако теперь, когда речь шла о том, чтобы показаться на глаза отцу, храбрец дрожал: глаза отца — единственное во всем мире, чего он боялся.
Мало-помалу он пришел к решению уехать в Родек и вернуться лишь тогда, когда узнает из газет, что «уполномоченное лицо» уже уехало обратно. Но в то же время какое-то тайное, жгуче-тоскливое чувство удерживало его здесь. Может быть, именно теперь, когда так ярко загорелась звезда его поэтической славы, настал час примирения; может быть, Фалькенрид поймет, что поэтический талант сына мог развиваться только на свободе, и простит ему глупую мальчишескую выходку, хотя при таких взглядах на жизнь она, наверно, была для отца тяжелым ударом. Но ведь Гартмут все-таки его дитя, его единственный сын, которого он со страстной нежностью сжимал в своих объятиях в тот последний вечер в Бургсдорфе. При этом воспоминании в душе Роянова проснулась тоска по отцовской любви, по родине, по своем детстве, истом, невинном и счастливом, несмотря на внешнюю строгость.