Роман императрицы. Екатерина II
Шрифт:
Чего ей не хватало в щедрости, как и во многом другом, — это чувства меры. Она сама искренно в этом сознавалась. «Я не умею дарить, — говорила она: — я даю или слишком много, или слишком мало». Можно подумать, что, вознеся ее так высоко над людьми, судьба как бы уничтожила в ней общечеловеческое представление о ценностях. Екатерина бывала то расточительна, то скупа. Когда в силу чрезмерных расходов и наград ее средства истощались, у нее, по ее выражению, делалось «каменное сердце», и она отказывала людям в самых справедливых и достойных удовлетворения просьбах. Князю Вяземскому, который прослужил у нее тридцать лет и заслуги которого она ценила, она назначила при отставке только треть полагавшейся пенсии. Он от этого умер с горя. Но он уже перестал нравиться ей.
Тем же, кто ей нравился и пока нравился, она дарила без счету.
Но она была не только угодлива: в ней было много прирожденного великодушия, что она и доказала не раз. С лицами, которых она удостаивала своим доверием, она никогда не входила в мелкие счеты из-за убеждений или чувств, что так любят делать женщины. Она не умела быть недоверчивой. Одному иностранному художнику Рейфенштейну — «божественному» Рейфенштейну, как она его называла, — которому она поручила сделать значительные закупки для картинной галереи Эрмитажа, показалось, что она подозревает его честность. Гримм, служивший между ними посредником, тоже заволновался.
«Убирайтесь вы оба с вашими завещаниями и отчетами! — написала тогда императрица Гримму. — Никогда в жизни я не имела подозрений ни на одного из вас. К чему же вы надоедаете мне этими мелочами и бессмысленными пустяками».
Она прибавляла: «Никто не наговаривает и не наговаривал мне на „божественного“. Гримм мог поверить ей в этом на слово. Она никогда не допускала до себя инсинуаций, столь обычных в придворной жизни. Говоря ей дурно о других, можно было повредить только самому себе. Даже Потемкин испытал это на себе, когда, пытался поколебать ее доверие к князю Вяземскому.
Но зато, если дело шло о том, чтобы помочь друзьям или защитить их, она бывала готова на все и даже забывала о своем высоком положении. Однажды ей доложили, что у г-жи де-Рибас, жены итальянского авантюриста, произведенного ею в адмиралы, начались трудные роды: она сейчас же вскочила в первый попавшийся экипаж, стоявший у подъезда дворца, вихрем влетела в комнату своей приятельницы, засучила рукава, надела передник. «Ну, теперь за работу вдвоем! — сказала она акушерке, — и постараемся хорошо ее исполнить!» Случалось, что многие злоупотребляли этой слабостью Екатерины. «Все знают, что я добра до того, что меня можно беспокоить из-за всякого пустяка», — сказала она как-то. Но была ли она просто «добра»? Да, по-своему, но не так, как все люди. Впрочем, самодержавная владычица над жизнью сорока миллионов людей и не могла быть такою, как все. M-me Виже-Лебрен, мечтавшей написать портрет великой государыни, кто-то посоветовал. «Возьмите, — сказали ей, — вместо холста — карту русской империи; как фон — мрак ее невежества; вместо драпировки — остатки истерзанной Польши; колоритом — человеческую кровь; рисунком на заднем плане — памятники царствования Екатерины и, чтобы оттенить их, — шесть месяцев управления ее сына». В этой мрачной картине есть своя доля правды. Но в ней нет оттенков. Во время страшного Пугачевского бунта, как ни сурова была Екатерина при подавлении восстания, грозившего ее престолу, она предписывала графу Панину ограничиваться лишь необходимыми мерами строгости. И как только Пугачев был схвачен, она постаралась смягчить положение жертв этой ужасной междоусобной войны. Но в то же время в Польше все ее генералы отличались крайней жестокостью, и она не мешала им. После избиения, сопровождавшего взятие Варшавы, она приветствовала Суворова. У нее, в ее царстве, «откуда, — по словам Вольтера, — исходит теперь свет», кнут работал, как и в старину, и палка по-прежнему бьет окровавленные спины рабов. И Екатерина допускала у себя и этот кнут, и палку. Все это требует разъяснения.
Прежде всего надо отдать себе ясный отчет о том представлении — представлении, очень обоснованном и очень обдуманном, — которое русская императрица составила себе о деле управления государством и о своих обязанностях. Нельзя вести войну, не имея раненых и убитых, нельзя подчинить себе свободолюбивый народ, не
И в том, что она сделала или что допустила сделать в Польше, она имела не мало сообщников, начиная с самой Марии-Терезии, этой набожной императрицы. Только та смешивала свои слезы с кровью, которую проливала. «Она все плачет и все захватывает», — говорил про нее Фридрих. Екатерина же не пролила при этом ни слезы.
Екатерина повиновалась в данном случае еще и другому государственному принципу. Как она ни была самодержавна, но сознавала, что не может присутствовать везде. Суворову был отдан приказ взять Варшаву. Он взял ее. Как? Это было его дело, и никто не смел в это вмешиваться. Это принцип безусловно спорный, — но нам здесь не место разбирать политические теории. Мы имеем в виду лишь характеристику Екатерины.
И, наконец, Екатерина была русской императрицей, а достаточно сказать, что Россия восемнадцатого века являлась страной, к которой европейские понятия о справедливости и о чувстве были не применимы, и где чувствительность, как нравственная, так и физическая, подчинялась своим, особым законам. В 1766 году, во время пребывания Екатерины в Петергофе, сильный шум во дворце поднял раз ночью на ноги и ее самое и весь двор. Это вызвало большой переполох и волнение. Виновником тревоги оказался лакей, ухаживавший за одной из горничных императрицы. Его судили и приговорили к сто одному удару кнутом, что почти равнялось смертной казни; затем, если бы он выжил после этой пытки, ему должны были отрезать нос, заклеймить лоб раскаленным железом и сослать его на вечное поселение в Сибирь. И никто не был возмущен таким приговором. Но только по таким чертам времени, а также по понятиям, чувствам и степени отзывчивости среды, в которой жила Екатерина, и можно судить ее, как государыню, хотя в политическом отношении она все-таки, бесспорно, не заслуживала названия милостивой.
А вне политики Екатерина была очаровательной императрицей, которую все обожали. Это невольно бросается в глаза. Приближенные не нахвалятся на нее. Слуги — ее баловни. Всем известна ее история с трубочистом. Екатерина вставала всегда рано, так как любила работать утром, в тишине, и, чтоб никого не беспокоить, иногда сама затапливала у себя камин. Раз, затопив печь, она услышала в трубе пронзительные крики и вслед за ними ряд отборных ругательств. Она сейчас же поняла, в чем дело, скорее потушила огонь и стала смиренно просить прощения у бедного маленького трубочиста, которого чуть было не сожгла живым. Предание сохранило о ней еще много подобных рассказов. Однажды графиня Брюс вошла в уборную императрицы и застала Екатерину полуодетую, со скрещенными на груди руками, в позе человека, который терпеливо ожидает чего-то. На удивленный вопрос графини, Екатерина сказала ей:
«Что поделаешь, все мои девушки бросили меня. Я только что примеряла платье, которое так дурно на мне сидело, что я рассердилась; тогда они оставили меня здесь одну… и я жду, чтоб они перестали на меня дуться».
Посылая Гримму письмо, написанное почти неразборчивым почерком, она в извинение говорит:
«Камердинеры дают мне в день по два чистых пера, которые я считаю себя в праве исписать; но если они у меня испортятся, я уже не смею спросить себе новых, и пишу, как умею, тупыми, переворачивая их во все стороны».