Роман, написанный иглой
Шрифт:
Сейчас… Вот так… Он качнулся, боль вспыхнула в мозгу пронзительным пламенем, и он захлебнулся в ней, расплавился.
Тоня услышала звон разбитого стекла. Потёрла заспанные глаза, прислушалась. Тишина. Лишь из палаты в конце коридора доносилось протяжное, печальное причитание:
— Рука моя-а-а… Рука-ааа…
Там лежал боец со свежеампутированной кистью, бывший скрипач. Тихий интеллигентный еврей. Настолько интеллигентный, что он даже постеснялся сказать хирургу, делавшему ему ампутацию, что он — скрипач. Он сказал об этом только после операции,
Тоня в нерешительности огляделась. И вдруг страшная догадка потрясла её: слепой сержант спрашивал, на каком этаже его палата! Неужели!.. Она бросилась со всех ног к Шакирову, распахнула дверь, ахнула: он лежал возле разбитого окна без сознания.
Поднялся переполох, явился дежурный врач. Рустама уложили на койку, сделали укол. Раненый застонал, забормотал.
— Порядок, — облегчённо вздохнул врач.
Он с грубоватой нежностью пожурил Рустама. Но не за то, что тот хотел выпрыгнуть из окна. Об этом и словечка не было. Просто пожурил за беспокойное поведение.
Рустам молчал. Ему было стыдно, горько и обидно, что не хватило у него сил выполнить задуманное. Тоня ни на шаг не отходила от раненого. Но держала себя так, будто её нет в палате. Смотрела на забинтованного-перебинтованного парня, и душа у неё кровью обливалась.
А может, он, бедняжка, и прав!.. Но тут же отогнала эту мысль. Она вспомнила о своём Василии, всхлипнула про себя. Хоть бы такой… слепой, но вернулся бы! Ох, Вася, Вася…
Рано утром прибыли в медсанбат командир полка Белоусов и замполит Шевченко. Долго стояли они возле койки, не зная, как начать разговор. А Рустам не знал, кто вошёл в палату. Промолвил угрюмо:
— Кого ещё принесло? Оставьте меня в покое. Убирайтесь, слышите?.. Убирайтесь!
Белоусов ответил смущённо:
— Что же это, Шакиров, ты своего командира полка и комиссара чуть ли не взашей гонишь? Не по уставному это. И вообще нехорошо.
— М-да… — протянул Шевченко.
Рустам растерялся. Как же это так вышло?
— Извините. Не признал. А то ходят тут разные успокоители. На душе тошно.
— Знаем, что тошно, — вздохнул Белоусов. — Всё, брат, знаем. Не успокаивать тебя пришли. Мы — солдаты — друг другу правду должны говорить. Плохи твои дела, Рустам, очень плохи. Но надо себя в руках держать. Начинать заново жизнь надо. А ты — в окно! Не стыдно?
— Не очень, — Рустам помолчал и добавил: — Чего мне стыдиться? Я ведь и так — мёртвый.
— Это от человека зависит. Иной — с ястребиным зрением, а похуже мёртвого. Мы ведь зачем пришли, Шакиров… Перво-наперво привет тебе передать от однополчан и особенно от разведчиков. И чтобы ты поскорее поправился.
— Спасибо. Только вот насчёт скорого выздоровления…
— Эх! — с горечью воскликнул Белоусов. — Эх… Кто же это тебе сразу всё и выложил? Зверь, а не человек, безжалостный зверь.
— Напрасно вы так говорите, товарищ командир. Человек тот замечательный. Старик один, лесник. Он мне жизнь спас. Он и сказал: «Существовать
Шевченко присел на край койки. Хотел что-то сказать, но в горле запершило. Он долго поглаживал запорожские свои усы, снял зачем-то очки, снова надел. Рустам напряжённо ждал. Он не знал, кто сел па койку: то ли командир, то ли замполит. Протянул руку, потрогал. Шершавое. Чьи-то пальцы осторожно пожали ему руку, и Рустам, сам не зная, почему, угадал — сидит замполит. Почему угадал?.. Ну да, Шевченко. Рустам услышал знакомый голос, в котором уловил горе:
— Мужайся, сыпок. Ты ведь солдат., Коммунист.
— Комсомолец, — исправил его Рустам.
— Коммунист, — внятно произнёс Шевченко. — Ты настоящий коммунист, Рустам. — Замполит дышал тяжело, прерывисто. Справившись с охватившим его волнением, Шевченко откашлялся, произнёс торжественно: — Вот, дорогой товарищ Шакиров, боевой друг… Торжественно вручаю!..
Рустам ощутил в руке что-то маленькое, гладкое. Он не сразу понял, что это. Шевченко, страдая, пояснил:
— Парткомиссия решила принять тебя заочно.
Произнеся заочно, замполит чуть не застонал. Сорвалось же такое злое слово! Как же это я так? Но Рустам хоть и уловил печальное значение этого, в сущности, простого и безобидного слова, разволновался по другой причине. Он прижал маленькую книжечку к забинтованной груди, к гулко бьющемуся сердцу.
— Комиссар… Товарищ комиссар, — тихо, еле слышно вымолвил он. — Спасибо… Спасибо. Мне… Мне очень хочется плакать! От счастья… Да-да — от счастья. И ещё от горя. Ведь я не помню, не знаю, как выглядит этот… мандат в жизнь… И расписаться на нём не могу!
— Ты правильно сказал, сынок, — мандат в жизнь. Трудная она будет у тебя. Но вспомни Николая Островского, твоего товарища по страданиям, единомышленника твоего, большевика… Он и сейчас сражается, громит фашизм, учит людей любить Родину и ненавидеть её врагов!
— Очень хочется плакать.
— Поплачь, сынок.
— Комиссар… У меня нет глаз и нет слёз! — Рустам умолк, плечи его затряслись.
Он рыдал без слёз — душой. Командир и замполит не успокаивали его. Пусть. Это как раз тот случай, когда и солдат не в силах сдержать рыданий.
Весь день лежал Рустам, потрясаемый бурей чувств. Он — коммунист! Он мечтал об этом счастье ещё подросткам, шёл в бой, считая себя коммунистом… Он — калека, проглоченный зловещей тьмой!.. Он разбил жизнь любимой девушки… Хватит ли сил, выдержит ли?
Внешне он был спокоен. Очень спокоен. Врачи заподозрили даже что-то неладное, чуть ли не шоковое состояние. Они весь день колдовали над ним, кололи, давали глотать порошки, щупали пульс. Он безропотно подчинился: терпел уколы, глотал лекарства, давал щупать пульс. И думал, напряжённо, пронзительно: «Выдержу ли, буду ли достойным?!»