Роман с мертвой девушкой
Шрифт:
— Вот тебе тысяча на чай!
Но в следующий раз произошла осечка. Ехали в другой машине. И шофер его не узнал. Как же вытянулось мурло моего попутчика!
— Вот тебе десять рублей, выпей за мое здоровье, и запомни: лучший поэт — это я, Фуфлович, — хмуро пробурчал Казимир, давая шоферу смятую купюру.
Мне он сказал:
— Почему водители такие долболобы?
И сам нашел ответ:
— Впрочем, если бы были умные, тогда мы бы крутили баранку и служили у них на побегушках.
И, буквально у меня на глазах, еще сильнее посутулел, поморщинел, левый бакенбард вылез полностью, а правый ус поредел.
Со многими из тех, с кем я хороводился, творилось похожее.
Качества души, спора нет, отражаются на внешности. Но верно и другое: если человек благообразен, значит, чудовищные
Что ж, недомыслия в смелом шаге не было. Было обостренное чувство справедливости. Исторически запрограммированного торжества ущербности над полноценностью.
Великое искушение — примкнуть к тем, которые что хотят, то творят, великий соблазн — стать одним из них. Дьявольски приятно ощутить совокупную необоримую силу. Начинал допетривать, в чем прелесть беспредельной власти. Вступив в ряды могучего воинства, забываешь об отверженности и одиночестве, перестаешь бояться неудач. Неуспех (если он вдруг случается) покрывают громкие победные реляции и приветственные возгласы единоверцев, которые сводят поражение на «нет», заботливо запорошивают сокрушительный провал снегом, опавшими листьями, быльем. А затем представляют и преподносят как выдающуюся победу. (Повторюсь: в такой подтасовке нет натяжки, а сквозит правота. Всегдашняя правота слабого, взявшего верх над сильным. Над супостатом.) Принадлежность к разветвленному клану дарит невиданную энергию и необозримые возможности. Есть, есть сермяга в безнаказанности и безответственности, вседозволенности и презрении к остальным, не умеющим и не успевающим откликнуться на призыв времени. Мы и только мы были мерилом и судьями, вершителями и толкователями происходящего. Что взбредало на ум, то и баламутили. Что приспичивало, то и воротили. Без учета чьих-либо (кроме своих собственных) пожеланий. Да и не было и не могло возникнуть других намерений и суждений, кроме наших. То, что суропили, было превосходнейшим, наилучшим, безапелляционным. Иначе — почему никто не возражал? Не роптал? Не перечил? Не возмущался? Куда делись смелые, несогласные, семи пядей во лбу, радетели разума, апологеты чинности и здравого подхода? Отчего скуксились, отступили, сдались нам на милость, не возникали и не колготились против коробившей их жеребятины? А потому что слух о завзятых борцах с нечистью, как и само их наличие — придумка, миф! Несбыточная, словно мечта доктора Франкенштейна, ирреальность.
— Если они есть, то надо окружить их со всех сторон и окончательно изничтожать, — призывал Гондольский.
Гипотетические оппоненты не пытались пикнуть. Микитили, чем чреват для них любой неосторожный выпад, уж не говорю — восстание. Не желая подставляться, дискредитироваться, избегая неприятностей на свою черепушку, не рыпались, рукоплескали каждому нашему залпу. Намеренному, вызывающему, ввергающему в еще большую непристойность. А мы, не под сурдинку, а открыто, ломились в дамки. Повсеместно одерживали верх.
Не мог без сочувствия поглядывать на недоумков, чье время и духовное насыщение (можно использовать и высокопарное словечко «окормление») охаживались нашим беспардонством. Ишаки за свои же деньги (ведь дисциплинированно платили налоги и, значит, своими кровными исправно финансировали производимую нами дристню) не могли получить мало-мальски приличного — хоть на полушку! — зрелища или объективной информации. Шари-вари,
— Журналисты, социологи, критики-пиарщики, — те же официанты, обслужат как велим, принесут, что ныберем, до земли согнутся в благодарственном поклоне, — повторял Свободин.
Достоин ли сброд жалости… Вот вопрос. Насколько вообще позволительны и оправданны эмоции в отношении многомиллионного платящего подати вассала? И как следствие: быть или не быть снисхождению? Надеюсь, вы не забыли? (Да и можно ли забыть?) Огромные города… Скопища балбесов и кикимор, вдыхающих фабричный смог и автомобильные выхлопы, пожирающих тонны тухлятины, третирующих вскормленных гнилостью потомков… Разве заслужили эти вечно спешащие, обстряпывающие делишки, толкающие и обворовывающие друг друга, обреченные жить сообща и бурлить в едином вареве отбросы что-либо другое — кроме презрения?
Эпилептичный Достоевский, далекий от совершенства проповедник и вот уж не праведник — обремененный гроздью так и не побежденных пороков! — твердил: нельзя строить успех на несчастье (и недомыслии) ближних. Но именно такую картину наблюдаем во все века: попирая и облапошивая слабых, юродивых, сильные и смекалистые упрочивают свое благополучие. Предостережение: совесть изведет, замучит, истерзает, коль обидел и притеснил убогого, почему-то не действует. Поневоле задумываешься: есть ли она вообще, эта самая совесть? Или ее нет? Не вообще нет, в помине, а частично.
Фрагментарно. Ведь для сей неуловимой субстанции почему-то характерна чистоплюйская избирательность, ей приспичивает абонировать души тех, кто унижен и не преуспел. Их и точит. Не позволяет и дальше преуспевать — за счет других. Зато денежные доспехи жлобов ей не по зубам. В роскошных апартаментах богатеев ей некомфортно. Толстосумы блаженствуют. Самоеды казнятся допущенными мелкими проступочками!
Но и о бедняках и изгоях не надо воображать лишнего: дескать в них сыщутся душевные россыпи, кои богатеям не снились. Вовсе нет! Под грубым рубищем вот уж не всегда тлеет ранимость и цветет отзывчивость.
Мои детские и юношеские годы наполняла подступавшая к горлу, клокотавшая в груди злоба. Бил собак, отрывал лапы крысам. Мух пихал в пузырек и вдувал в стеклянную их душегубку через горлышко сигаретный дым, а отверстие закупоривал. Муравьев перечеркивал на земле перочинным ножичком. И подсаживал выживших, разъяренных, на ползущего земляного червя. Муравьиный укус болезнен даже для человека. Что сказать о нежном землерое? Какие муки он испытывал — от вгрызания муравьиных челюстей? Длинное розовое тело вздувалось волдырем.
Мама была не просто тихонькой, а боявшейся сказать поперек слово. Неспособность и неумение за себя постоять стали главной моей мишенью. (Человек не прощает ближнему малейшей слабости, улавливает, находит и жалит в наикрохотнейшее уязвимое пятнышко…) Способы и поводы выбирал простые. Общалась она лишь с подругой юности. Позволяла себе с этой подругой поболтать. (С годами понимаешь отчаяние человека, которому некому позвонить. Не с кем перемолвиться). Разговор продолжался недолго. Когда вешала трубку, я начинал: «Кто она такая? Твоя подруга — идиотка!» И продолжал: «Ты под стать ей!»