Роман с урной. Расстрельные статьи
Шрифт:
Газета с большой шапкой «Не дай Бог!» над суровым, как сама местная жизнь, портретом Коломийца получилась пальчики оближешь. Мы ее под мраком ночи, дабы враги не разузнали раньше времени, отпечатали — и через почту разослали по всем городским квартирам.
Эффект был потрясающим. В день ее выхода мы с Сергеичем заходим днем в гостиницу — администраторша за своим стеклом что-то взахлеб читает, чего за ней не наблюдалось раньше никогда. Даже за этим делом своим зорким оком, с которым мне потом еще пришлось бодаться, не замечает нас, чтобы выдать оставляемые у нее ключи. Заглядываем к ней — и наши души обливаются бальзамом: она с головой ушла в газету «Не дай
Назавтра была суббота, главный банный день в городе, и мы с Серегой пошли в главную коломийцевскую баню № 3. Ходить туда мы пристрастились еще раньше, поскольку Коломиец, к пущему им восхищению, отреставрировал ее за свою службу выше всех похвал. Когда-то, когда Славгород еще был ценен для страны его оборонкой, элеватором и просто в силу хоть и ходульно звавшейся, но соблюдавшейся «заботы о людях» — в нем построили эту баню № 3. Как хвастал задиристо сам Коломиец, такие бани раньше строили только в областных и краевых центрах — а вы, гады, там паритесь за четвертак!
Он навел блеск порядка в раздевалке, в моечном зале и в раскаляемой под верх шкалы парилке. Там был и ледяной бассейн, без которого я вообще не мыслю бани, и большой, плавательный, где резвились и детишки, и их папы. И все это — по фантастической цене в 25 рублей! Хотя и она, в десять раз меньше, чем в самом плохой московской бане, для нищего Славгорода была туга. И для тех, кто и ее не мог осилить, действовала еще баня № 1 — без бассейнов, за 10 рублей. А в этой супербане была еще и так называемая сауна, куда приходят узким кругом, тоже с бассейном и с бильярдом даже, где мы после тоже побывали, но сейчас речь о не о том.
Лишь мы с Серегой, прикупив по венику по столь же экзотической цене в 10 рублей, вошли в мужской разряд, так гордо еще по старинке называемый, как снова окатились тем же медом. Две банщицы сидят во главе раздевалки — и уже, видно, даже не читают, а скрупулезно перечитывают тот же «Не дай Бог!» И мужики, уже слегка приподнятые пивом, вместо обычной темы о рыбалке и ходовых свойствах местных праворульных «хонд» — перетирают нашу же газету. Коломийца уже прочат в мэры, а самой крылатой фразой стала «Не дай Бог!»
То есть один мужик другому в раздевалке: «Пива еще будешь?» — «Не дай Бог!» В парилке: «Еще подкинуть?» — «Не дай Бог!» И эта ушедшая в народ находка Коломийца грела наш с Серегой слух всю эту баню — как греет до телесного оргазма веник, оказавшийся для нас в этой парилке не березовым, а лавровым! Для полной радости в нашей микрокоманде не доставало только нашего третьего подельника — Сергеича. Но он упрямистым бочком ушел от нашей банной радости — чему невольным виноватым оказался я.
8. Документ «Х»
Один мой старый друг, с которым мы прошли по молодости много бесшабашных троп, по наступившей следом зрелости сказал мне: «Попомни мое слово! Твой язык тебя до добра не доведет!» Ну что ж, я виноват тогда — и в отношении Сергеича; хотя как переделать то, что дал мне, как характер Коломийцу, Бог?
Сергеич от того же Бога — человек души хорошей, доброй, но от отслуженной им службы — отставной полковник, что не проходит даром ни для чьей души. И сколько я ни знал служивых душ, у всех одна и та же странная дилемма: или прекрасная жена, с честью прошедшая все тернии службы и смены ее мест — но дети сволочи. Или жена — сучища, но при этом дети хороши.
И у Сергеича, ушедшего с почетной, но бесхлебной службы Родине на наши непочетные хлеба, как раз жена была на высоте. Еще он, бывший политрук и кандидат по философии, послужил замом главы подмосковного района по оргчасти, но того главу на выборах сожрали. И он, чтобы достроить начатую на госслужбе дачку, подрядился к нам спецом по аналитике.
Как у любого экс-армейца, у него был ключевой набор любимых выражений вроде: «Я думал, что я самый тупой, а ты еще тупей меня!» «Да я все понимаю, только, как собака, не могу сказать!» «Все, что ты там гундосишь — галиматня!» Еще он всех допек реминисценциями о своей работе в Подмосковье и ее провале — казавшемся ему страшно поучительным: «Да я все это по своему району знаю, сколько еще там гундосил, что все делаем не так!» Хотя эта его специфическая жилка и помогала нам в контакте с тем же Фицем, занимавшим ту же должность, что и бывшая Сергеича. И меня бодливый спор с ним приводил к находке более бесспорных аргументов для моих статей. Но при долгом пребывании в условиях одной орбиты все психологические нестыковки, как известно, обостряются.
Я помню одного редактора из еще допотопной «Правды», страдавшего каким-то чуть ли не религиозным страхом перед печатным словом. Прицепится, например, к слову «икона»: «Надо убрать, а то люди прочтут — и станут все в домах иконы вешать!» — «Но вы прочли — и не повесили ж!» — «Я — это другое дело!» При этом он еще был и энтузиаст: возьмет чью-то заметку — и сидит до ночи, выправляет под себя, искренне веря, что оказывает этим величайшую услугу автору. И обижался страшно, когда его за это не благодарили, а наоборот.
Но самое смешное, что подобные энтузиасты не вывелись и по сей день, когда уже такое пресс-раскрепощение, что хоть святых вон выноси! Таков был и Сергеич: прицепился к моей сказке про мышей: «Замени конец, где у тебя все проголосовали за кота. Это нельзя ни в коем случае печатать: люди прочтут — и точно его изберут!» И как я ни убеждал, что никакое слово само по себе не значит ничего, а может только действовать текст в целом, почему и нельзя эту целостность ломать, — все было бесполезно. И лишь наш менее зашоренный молодой вождь, которого Сергеич признавал по впитанной с армейским молоком субординации, спасал меня от этого энтузиазма. Хотя, если копать до глубины, Сергеич так держался за ту дурь не потому, что был такой дурак, а потому что отдал ей без малого всю жизнь. Пусть чушь, «галиматня» — но чья рука поднимется перечеркнуть свою, пусть даже криво прожитую жизнь? Скорей потянется зачеркивать чужое не кривое, дабы не мучило привыкший к строевому ходу глаз.
Попутно с этим легким трением я впал в конфликт с местной красавицей Оксаной, подброшенной в нашу команду Юрой и блиставшей своей статью, вообще богатой среди местных дам. На эту зазывную стать я и повел полушутя, для скраски наших вялых поначалу дней, игривую атаку. Она, повизгивая и жеманясь, отбивалась от нее — что сроду делу не вредит, а то и помогает даже.
Папа ее держал магаз, она хорошо одевалась, ездила на своей машине и затесалась к нам не по нужде, а так, для бантика. И при наших, на интимной грани, играх я попросил ее, уже всерьез, об одном легком для нее, но важном в общих целях одолжении. Она пообещалась клятвенно — но так за целую неделю и не доехала до указанной ей цели. В итоге я при всех ей объявил: «Ты меня предала, а я предателей не выношу, поэтому вот тебе шиш теперь, а не моя любовь!»