Романеска
Шрифт:
Сами того не желая, они лишили беднягу его веселого простодушия, и это-то несчастье и заставило их усомниться в собственной убежденности. А что если эти слова – «Перестаньте, Христа ради…» – были новым, последним знаком, посланным им? Наверно, и к посланию, заключенному в поднесенной им ковриге хлеба, они должны были отнестись серьезно, а не радоваться ей, как некоему символу примирения.
Но оправдываться было поздно, оставался один способ вернуть мир и покой туда, где они невольно посеяли смуту и разлад. Не дожидаясь, пока их принудят к этому, они избрали путь добровольного изгнания.
Изгнание. Само это слово повергало их в глубокую печаль. Кто в этом мире готов покинуть землю, на которой родился?
Они досадовали на себя за то, что стали причиной стольких нареканий и недоразумений, что жили не так, как все, что так долго пребывали в этом полуобморочном состоянии, что занимались самообразованием, что лишь срывали плоды, ничего не взращивая. И однако, у них не было ни малейшего намерения идти против общепринятых норм. Со временем они стали бы уважать обычаи ближних, приняли бы на себя свою долю повседневных трудов, создали бы семью и зажили бы счастливо. Узнали бы и они это чувство принадлежности к общине, старейшинами которой – кто знает? – они однажды стали бы. И им наверняка понравилась бы эта жизнь в этом доме, который, как им до сих пор казалось, уходил корнями в самое чрево земли.
Они решили уйти, оставив его незапертым, с измятой постелью и еще не остывшим очагом, – так, будто отправились на прогулку. Снедаемые тоской, они пребывали в том совершенно особенном состоянии, когда еще ничего не изменилось, но всего уже недостает. Они надели самые теплые одежды, допили воду, затушили последние угли, еще тлевшие под золой. Мало-помалу в них росла убежденность, помогая справиться с горем: нет на свете такого богатства, которым они хотели бы обладать, – в этом и заключался глубинный смысл выпавшего на их долю испытания. Так они и покинут свою хижину – с пустыми руками и с твердой уверенностью в том, что их – двое. Они так горевали при мысли о побеге, что почти позабыли об этом. Но двое – это уже цивилизация, это целая армия. По сравнению с этим привязанность к какому-то жилищу, даже к стране казалась им иллюзорной.
Внезапно изгнание перестало пугать их. Наоборот, оно вселяло надежду. Где-то, в трех лье отсюда или на другом конце света, они найдут свое место, оно уже ждет их – на берегу реки или на вершине горы, где они станут недосягаемы для людского осуждения. Не может быть, чтобы такое место не существовало в этом мире, – ведь, говорят, он так огромен. Скоро они сами убедятся в этом.
Они распрощались с домом в надежде, что однажды он снова приютит кого-нибудь, кто будет его любить так же, как любили они. После чего вышли за порог.
В оранжевом свете зари их ждало внушительное скопление народа.
Селяне со своими семьями составляли лишь незначительную часть этой безмолвной толпы. Владельцы замка прибыли верхом в сопровождении слуг и конюхов. К ним присоединились священнослужители, в том числе два епископа со своими диаконами. Тут же находился бальи с целым штатом управителей. И всюду, насколько хватало глаз, вооруженные люди, готовые начать осаду.
Какой-то зритель, из тех, что так любят делиться своим восторгом, восклицая «ох!» да «ах!», то и дело толкает локтем свою жену. Ему так хотелось бы смеяться вместе с ней, потому что нигде, кроме как в театре, им не удается обрести
Даже не подозревая, что за ней шпионят, француженка читает в программке заметку про Чарльза Найта, автора двух десятков пьес, в числе которых и эта, «Супруги поневоле», считающаяся его единственным шедевром. Действительно, в начале третьего акта он превзошел самого себя с этими постоянными лирическими отступлениями, с этими репликами, звучащими теперь, когда судьба любовников предрешена, словно эпитафии. Перемена тона свершилась безболезненно, зрители ничего не заметили: в этом-то и проявилось настоящее искусство драматурга, не побоявшегося принести комедию в жертву, чтобы перевести спектакль в иную, более серьезную тональность, оттененную своего рода черной фантазией, тонкой, как вдовьи кружева. Раздосадованные неповиновением влюбленных, «докучные» [1] ушли, но над сценой уже нависла величественная, зловещая тень. Дерзость стыдливо отступает, время фарса прошло: на сцене смерть.
1
Намек на одноименную пьесу Ж.-Б. Мольера (1661).
Стоя во весь рост, вцепившись в прутья решетки, они проезжали в повозке через деревни под улюлюканье толпы, а в это время Лукавый нашептывал им на ухо: «Ах, вы хотели никогда не разлучаться? Ну так вот, теперь вы скованы одной цепью, видите, как все хорошо уладилось». Однако похоже было, что пристальнее всех смотрели вокруг сами пленники.
В башне замка влюбленных с нетерпением поджидали люди в судейских мантиях: слух о небывалом деле опередил их. Им пришлось подождать какое-то время в приемной, где служащий, ничем не интересуясь, кроме гражданского состояния обвиняемых, зафиксировал их присутствие в книге записей. Когда стемнело, настал момент, которого оба ждали со страхом: их протащили по каменному лабиринту, надели кандалы и бросили в темницы, разделенные общей стеной.
В камере мужа уже был один постоялец, лежавший на охапке соломы. Он давно находился в заключении и ждал, когда будет решена его участь, но правосудие, слишком занятое другими делами, забыло о нем и все продлевало срок его наказания, даже не вынеся еще приговора. Он спросил у вновь прибывшего, за какое преступление того поместили в столь зловещие декорации.
Муж ответил, что не имеет на этот счет ни малейшего понятия, но что ему не терпится встретиться с представителями правосудия, чтобы заявить о своей честности.
«Еще один безвинный!» – усмехнулся его товарищ по камере, повидавший немало таких, как этот. Сам-то он признал свою вину и гордился этим; его обвиняли в том, что он вор, и вполне справедливо, потому что он и был вор, но воровал не только кур, а был искусным взломщиком. Ему с полным основанием приписывали исключительные способности: он мог вынести все из дома богатого горожанина, в одиночку ограбить целую торговую улицу или раздеть до нитки владетельного князя, спрятавшегося в своем замке. Ни больше ни меньше.