Романтики и реалисты
Шрифт:
– Нет, – сказал Женька. – Ты не прав, дядя Леша! Что значит – исчерпал себя? Что значит – нет цели? Мир и личность многообразны. Пришел в тупик в одном – ищи себя в другом. В этом истинная мужественность – искать новые пути, новые силы и в себе и вокруг.
– Ну а ежели нет сил? – упорствовал Крупеня.
– Надо переждать. Залечь. Окопаться. Отдышаться. Переключиться. Мало ли что? На это нужна бездна мужества. Гораздо больше, чем – раз-раз – и в покойники…
– Но это решает человек сам? То ему надо или это? Есть у него такое право решать?
– Так ведь я не о праве, – сказал Женька. – Право, оно, конечно, есть… Но ты сказал, что это лучшее,
– Не я, – ответил Крупеня. – Какой-то грек. Конечно, лучше – жить! После больницы это особенно ощущаешь. Просто дышать, ходить, хлебать щи, читать газету – очень это все, граждане, вкусно!
– Значит, я прав! – сказал Василий Акимович. – И чего ты на меня накинулся? Раз родился – живи!
И так это у него получилось мрачно и безысходно, что ничего не осталось, как перевести все в шутку. Вера сказала:
– Одна на свете есть уважительная причина печалиться – несчастная любовь. Но вы-то, мужики, давно из этого возраста вышли. А Женечке, я думаю, ничего подобного не грозит.
– Было, было у Васи! – сказал вдруг дед. – Мы ему говорили: брось! Не стоит она!
Надя застучала ножами, приглашая к столу. Просто невозможный устроила стук, ножом о нож, ножом по тарелке, даже ножом по хрустальной рюмочке – только бы замолчали. Нашли тему, нашли, что вспомнить!
А Василий Акимович закаменел в своем кресле. Вдруг сейчас, через столько лет, после этого глупого спора с Алексеем пришло сознание: вел себя тогда как дурак. Надо было приехать и увезти Полину от этого чертова вдовца. Если надо – побить ее, убить его, но не отдать! Драться за нее, как зверь. Какая же он был тряпка! Обиделся. Оскорбился. Не было сейчас мысли, что ничего бы не помогло, что Полину силком не удержишь. Не было этой мысли. Были отчаяние за тогдашнее безволие и сознание, что вся жизнь потом была продолжением этого начавшегося тогда безволия.
Крупеня не знал, о чем думает Василий Акимович, только чувствовал, что тому плохо. Он Женьке указал глазами на отца, дескать, имей в виду и будь внимателен, а тот позвал его мыть руки. В тесной ванной они держали хрустящее полотенце за два конца, и Женька говорил:
– Невероятно! Как в романе! Мы сегодня все на вокзале встретились с папиной первой женой. Видели бы вы его… У него ничего не прошло, ничего… Никогда так о нем не думал. Казалось, он холодный… Не может любить вообще. Но ведь это надо очень исхитриться – быть переполненным и казаться пустым… Просто фантастика!
Крупеня молчал. Согласиться и поддержать мысль о какой-то роковой всеопределяющей любви в жизни Василия он не мог, потому что такой силы за любовью вообще не видел. Но то, что пришло наконец понимание сыном отца, пусть даже на такой странной основе, радовало. Не важно как, главное – понял, пожалел, сострадал.
– И не ожидал я именно от вас, дядя Леша, вот такой дискуссии, – вернулся к разговору Женька. – Именно от вашего поколения…
– Что ты знаешь о нашем поколении? – спросил Кру-пеня. – Что?
– Вы – твердолобые! – засмеялся Женька. – Это не в обиду, это факт!
– Другой бы спорил! – Крупеня аккуратно повесил полотенце. – Пошли, тяпнем по маленькой…
– А вам разве можно?
– Нельзя, сынок, нельзя, но можно. Я еще утром решил – сегодня выпью. Чтобы расширить твое представление о моей особе.
– Не упрощайте, дядя Леша! – засмеялся Женька. – Я про другое.
– Думаешь, я не знаю, про что? Ты ведь про то, что мы – пни замшелые, нас только корчеванием можно взять, а мы живем и водку пьем, хотя, по-вашему, нам полагалось
Женька покачал головой.
– Может, и надо, а может, и нет…
– Сукин ты сын, вот ты кто, – ответил ему Крупеня.
А потом порушили, к чертовой матери, Надину стерильность, комкали салфетки, проливали на скатерть вино, посыпали ее пеплом, и Надя уже давно сидела, потрясенная и наголову разбитая всем этим вандализмом. Даже старая женщина, мать Василия Акимовича, и та сложила вместе на фарфоровом блюдечке обглоданное куриное крылышко и селедочные кости. И вытирала руки Женькиной салфеткой, хотя своя лежала перед носом. И Вера, интеллигентная женщина, пила томатный сок из хрустальных рюмок, хотя напротив стоял узкий тонкий стакан специально для сока.
Василий и Алексей сидели в креслах в углу, взгромоздив бутылку водки прямо на телевизор. Так там и пили, и капли из переполненных рюмок падали прямо на паркет.
– … Как теперь говорят, вращаться в сферах я не большой мастер, – говорил Крупеня. – Но тут я пошел. И мне так сказали: сиди, работай и не мечи икру. Ты нужен. Вхожу я после этого в лифт, а там Царев. Е-мое… Значит, я по одному этажу, он – по другому. Встретились, как братья. Тогда я подумал: все-таки произошла реакция нейтрализации. Это же лучше, чем если б он один по двум этажам? А?
– … А я не знаю, зачем жил, – говорил Василий Акимович. – Думаю, я все в жизни делал не так… Второй попытки не будет, вот какая штука…
– … Ты это брось, – говорил Крупеня, – брось! Я недавно сам было решил: нечего мне на этом свете делать. Зашел к Пашке, а у него книга на этих словах открыта – о смерти. Я, как баба, решил: знамение! Чушь, Вася, чушь! Я пока свою правду не передам достойному – не умру! Меня не добьешь… Вот что я тебе скажу…
– … Была у меня женщина, – тихо продолжал Василий Акимович. – Ушла. А я тебе скажу – все бы отдал, чтоб не ушла. Двадцать лет жизни, тридцать лет – отдал бы. Женьку – нате! Родителей – пожалуйста. Хочешь, скажу? Все бы отдал…
– … Твой Женька говорит: вы – твердолобые. Я ему говорю: «Мальчишка!» Я, может, своим твердым лбом сердце свое сохранил в мягкости, в нежности… У некоторых нынешних лоб тоже твердый, только он такой от пробивания дороги к корыту с харчами. А разве мы когда о сладком для себя думали?
– … Отдал бы, все отдал… Пахнет от нее, знаешь, чем? Теплой чистой избой, где полы помыты и хлеб в печи поспевает… Я простые запахи всю жизнь, Леша, люблю… Простые, деревенские…
И долго они еще говорили, каждый о своем…