Россия молодая. Книга 2
Шрифт:
– Я ведь сразу со съезжей на Мхи пошел к тебе, Таисья Антиповна, – быстро говорил он, – а ты только к лодьям отправилась. Побежал на пристань – монахи паруса вздевают. Кричал, кричал, не услышала ты... Сильвестр Петрович здоров, ничего. Отпустили меня, с чего не знаю, спехом, да сразу на шанцы приказали ехать – таможенным поручиком...
– Похудел ты, Егорушка...
– Похудеешь! – усмехнулся Пустовойтов.
И, поджав губы, стал разворачивать сверток, что принес с собою. Смирной поставил свечу поближе. Егорша разворачивал бережно, не торопясь.
– Что
– Шпага! – сказал Егорша. – Афанасия Петровича шпага. Я в давние времена ее для него купил, он ее целовал, как произвели его в капитаны. А нынче отыскалась она на шведском корабле. Вот и буквы вырезаны на ней, покойный Прокопьев резал – видишь: Афанасий Крыков... Вот судьба!
Он поднял свечу повыше, показал буквы.
– Не повредило нисколько. Зажало ее сильно меж досок. Ржавчину очистим, в церкви повесим. Надо бы на цитадели, да собака Мехоношин, небось, не пустит...
К вечеру шпага блестела как новая. Егорша завернул ее в кусок чистого холста. К землянке, скрипя по свежему снегу, подъехали сани. Егор укрыл ноги Таисье полушубком, сам сел рядом, заговорил утешающе:
– И меня отпустили, и Лонгинова. Что стряслось – ума не приложу. Аггей сказывает – на Москве проведали, теперь воеводе недолго жить. Дьяки воеводские вовсе напуганы, мелют вздоры. Недолго теперь Ивану Савватеевичу ждать, скоро вернется из тундры из своей.
– Он и то измаялся! – сказала Таисья.
Ехали долго, полозья порою царапали мерзлую землю, первопуток был еще плох, морозный ветер сек лицо Таисье, руки ее заледенели. Егорша дважды в пути забегал в кружала, грелся водкой...
Поп церкви Параскевы-Пятницы еще только вставал, когда Таисья с Егоршей постучались в его покосившуюся гнилую избу. Услышав стук, попадья вздула огонь, поп вышел сердитый, непроспавшийся, никак не понимал, чего от него хотят.
– Капитан Крыков вора шведа первым встретил, – сказал Егорша, – и сам первый бой на себя принял. В том бою он честной смертью и погиб. Сия шпага его должна в церкви быть, таково ей место...
– По-доброму надо, батюшка! – попросила Таисья.
– По-доброму, так в храм на цитадели и несите! – ответил поп. – Мое дело стороннее. Пришли ни свет ни заря, стучат, вешай ихнюю шпагу. Чай, не образ...
Егорша побледнел, крикнул:
– Ты курохват да блиножор, – меру знай языком болтать! Не образ! Али ты архангельского народа не знаешь? Назавтра придут к тебе посадские, да дрягили, да рыбари, сам им земно поклонишься, дабы шпагу сию в алтарь тебе отдали.
– Не поклонюсь!
– Ну и леший с тобой, пес ты, а не поп!
Поп заругался, замахал на Егоршу руками, тот, выйдя с Таисьей, сказал:
– Ништо, Таисья Антиповна! Назавтра понесем шпагу в цитадель, откроют ворота, не посмеют, собаки, нарушить святое дело.
И добавил со вздохом:
– Был бы здоров преосвященный Афанасий, задал бы им страху – долгогривым, долго бы помнили...
4. ДОМА
Рябов сидел у стола, откинувшись на лавке, не торопясь пил вино. Бабинька уже сменила
– Ну?
– Вестимо, не поминали, говорю. А они опять за свое. Один вот здесь на лавке сидит, да глазищами меня сверлит, а другой позади, все покрикивает...
– Выгнать бы тебе их взашей, Марья Никитишна!
– Они узилищем стращали, Иван Савватеевич. Мы, говорит, тебя, даром что боярская дочка, в железы закуем, да на дыбу взденем, там закукуешь по-нашему, по-доброму. И еще все пытали про некоего шведского человека, что на цитадели был с почестями принят. А я-то знаю, мне Сильвестр Петрович еще в те поры сказывал, то – русский, Якоб его имечко, наш православный... Не верят. Лаяли меня поносными словами...
Она крепко вытерла лицо ладонями, повела плечом.
– И чего делать, ума не приложу. Егоршу отпустили, Лонгинова тож, а Сильвестр Петрович все томится, и никому не ведомо, когда кончатся его мучения.
– Об чем они там с Егором толковали? – спросил Рябов.
– Об том же! Дружен ли был покойный Крыков с Сильвестром Петровичем.
– А он чего?
– Правду сказал: дружны. И беседовали подолгу, и вдвоем бывали. Чего ж, люди воинские, мало ли...
Кормщик пристально посмотрел на Марью Никитишну, налил себе вина, медленно выцедил, погодя молвил:
– И с чего ты, Марья Никитишна, думаешь, что сим дьякам-курохватам надобно правду говорить? Ничего им не надо от нас слышать, ни единого слова. Молчи знай да помалкивай, да еще молчи. А коли молчать невмоготу – толкуй одно: не знаемо, слыхом не слыхала, видом не видала. Так-то... Сей дьяк тебе одного лишь худа желает, от твоего худа – его хорошо. Так и не давай ты ему ни синь пороха, пусть хошь лопается на твоих на глазах...
– Я ведь... как лучше хотела, Иван Савватеевич...
– Шут с ними, с дьяками с сими! – молвил Рябов. – Наперед помни, что сказал. Я всякого навидался, Марья Никитишна, старый воробей, меня на мякине не проведешь...
Задумался ненадолго, потом спросил:
– Федосей Кузнец сюда не наведывался ли?
– Надо быть, захаживал! – ответила бабинька. – Да только верно не упомню, Ванечка. Народу-то к нам ходит – не перечесть, одни не живем. И к нам и к Марье Никитишне...
Кормщик взглянул на Иевлеву, она кивнула головою:
– Верно, многие бывают. От Москвы некоторые люди. Чудно как-то. Зайдет, посидит, от кого – помалкивает, потом вдруг должок некий отдаст – будто бы издавна Сильвестру Петровичу должен. Кто сам – молчит, потом, уходя, обнадежит. И не впрямь, а с осторожностью...