Россия в неволе
Шрифт:
Сидим, неспешно разговариваем, торопиться некуда. Приходим к парадоксальному выводу: красные, черные, может, сами того не зная – сегодня приросли к одному телу (цвет его, масть, пока выяснять не будем). И иногда то, что не могут сделать одни, делают другие… Две руки одного организма, месящие жестоко кровавое месиво…
Конечно, не все красные – звери и садисты. Есть те, кто и кипятку принесёт, и телефон поможет затянуть, кто и воров ловит не ради галочки. Идёт такой опер Михалыч в какой-нибудь притон в пригороде, находящийся – все знают – в длинном покосившемся бараке времён последней новостройки. Завидев его, местные торчубаны поникают головами: О-о-о-о, труба… Михалыч прёт. Опять
Сидят на корточках, худые высохшие, вечно молодые – у многих от наркотиков рост замедляется, волосы не растут, и они и в тридцать выглядят подростками. А Михалыч даже здоровается с некоторыми:
– Сашок, здоров… Что, на кумарах?.. И ты здесь, невменяшка? Вовка, лысая головка, к тебе обращаюсь…
Сидит Вовка, подпирает стену, трясет его болезнь, штормит Вовку – умную головку похуже Джорджа Клуни в "Идеальном шторме". Он знает Михалыча, и тот его, как облупленного: Вовка противоречив – хочет вмазаться, и где-то в самой своей глубине – мечтает освободиться, не вмазываться никогда, хотя этого никогда, никогда не будет, потому что героин умеет ждать. Неделями, годами, десятками лет. Даже закодируйся, освободись совсем, женись, брось такую жизнь, заведи детей – может наступить этот миг, страшный и манящий, когда всё горит, и надо взять доз, пяток, не больше, чтобы самому раскумариться…
Да ведь принесла нелёгкая Михалыча – будет торчать в подъезде, пока не появится тот, кого он выслеживает, кто ему нужен. И Верку не тронет (она уже наверняка всё попрятала по нычкам, и пельмени варит – вдруг Михалыч заглянет для профилактики…). И Вовку, даже были бы у него эти пять доз – не тронул бы, знает, что он только себе, только полечиться. Не нужен Вовка Михалычу (возиться, оформлять по 228-ой на годик посёлка, а притон, и крупные птицы, летящие поклевать корму – перескочит в другое место, перелетит). Михалыч ловит, так уж ловит, с некоторым достоинством, не сажает подряд эти головки дезоморфиновые – неинтересно, не качественно… Когда же он сломится отсюда…
Вовка не выдерживает: – Михалыч, ты бы шёл отсюда. Видишь – болеем… Дай нам взять. Сам знаешь – только себе, только себе… – у Вовки зубы стучат. На дворе лето, а он кутается в телогрейку. И Михалыч, как уже не раз бывало, со вздохом соглашается:
– Ладно. Я на два часа отлучусь, пообедать. Но через два часа, чтоб вас видно не было, – и идет, и садится в свою оставленную далеко за забором, побитую "четверку" с лоховским багажником на крыше… Все, дорога есть – Вовка первый ломится к Верке (он договорился – значит, первый. Остальные – в очередь), торопливо затоваривается, и уходит – Михалыч через два часа будет точно, это проверено.
Не все и таковы. Есть те, кто дослужился до начальника районной милиции – увидел, что творится, что "не то пальто!" – и пошёл в адвокаты: всяко лучше защищать, чем сажать… Но и таких единицы…
В целом всё же оба ордена в самых своих верхушках во многом неосознанно, а некоторые сознательно, служат одной и той же силе, которая старается быть незаметной, бесцветной, безмастёвой – безжалостно распоряжающейся пехотой, солдатами той и другой стороны, только в своих интересах, только в своих. Когда вша-процентщица, насосавшийся клоп – становятся пастырями, которым подчинены и овчарки, и волки – то стаду конец…
Многие и с красной и с черной стороны это чуют, но в рамках своей собственной жизненной ситуации, не могут это выразить – что же за сила всем сейчас водит и пытается управлять, и что же будет с ними, когда исчезнет стадо, или когда все в нём перекрасятся в красное и черное…
В коридоре увидел Лёху-Измену и Аблаката. Обрадовался им, как родным. Их куда-то вели со свёрнутыми рулетами.
Охранник не прерывает, смотрит в сторону. Потом, когда Аблакат и Лёха, всё оборачиваясь, скрываются в двери пролёта, ведущего вниз, в баню, охранник – молодой русский парень, простой, круглолицый, и видно с такими же мыслями, спрашивает у меня:
– Ну что, как дела? Что нового?
И этот тоже попал в день сурка. В дурке доктора заражаются от пациентов – глотают на ночь колёса – соники, колют друг другу укольчики "от нервов" – короче, как говорится, сидят на "одиннадцатом номере"… И здесь у охранников – тоже самое, заразные болезни, только посерьезнее: та же клетка, что у нас – у коридорных и в душе, и в голове… Кто из нас сидит? И кто свободен?
– Да вроде всё по-старому, – говорю я. – Кто страну разворовывал – продолжает. Наверное, ещё не всё продано. Кто перцем банчит по-крупному – то же самое. А здесь вот мы… И вы…
– Ну, да… Ну, да… Что же делать, – грустно соглашается он.
– Пойдём пока, раз нечего делать. По крайней мере – мы придём к власти – этого безика не будет. Да и милиции тоже не будет…
– А и правильно, зачем она нужна…
Организм тюрьмы потихоньку, но верно, переваривает тысячи человеческих судеб, и арестантских, и милицейских – и выплёвывает: кого на волю, кого в лагеря или посёлки, малолетки или крытки, а кого и дальше вниз-вверх по служебной лестнице, оставляя следы в душах и головах каждого. Женщины, малолетки (одних "Малых" на централе несколько, может и десятки, а на лагерях – сотни), люди, шерсть, осужденки строгие, поселковые, больничка, подследственные (строгие отдельно; 228-я, наркотики – отдельно), тубики и вичевые, трюмы-изоляторы, баландёры – всё это большое хозяйство требует иного взаимоотношения "красных и черных". И зачастую здесь всё наоборот: стараются тех, кого общество окрестило "закоренелыми" преступниками, прошедших многое, элиту, короче не по объявлению набранных – распределить на все людские хаты. В этом есть свой простой резон – кто ещё будет работать с вновь прибывшими? А смотрящие и поговорят, до тонкостей разберутся – кого как назвать, кого может по ошибке не туда закинули – кто из шерсти, а кто и обиженный…
Дверь камеры за вновь прибывшим захлопывается – и он уже сразу должен определиться, всё ли у него по жизни было ровно. Не было ли чего, гадского, блядского… Естественный тюремный отбор, лекарство от беспредела и хаоса, и одновременно, инициация новых потенциальных солдат столетней, неутихающей войны… Малолетки по понятной (и убогой) мысли закона, содержатся отдельно, отрезаны от остальных (но только не для тюрьмы, не для зеков – дорога на малолетку есть почти всегда) – чтобы варились в собственном котле, чтоб не старались идти по "кривой". И зачастую это гораздо хуже, чем если бы просто сидели бы они со всеми, да мыли полы:
"В такой-то хате (на малолетке) за халатное отношение к "Д" (дороге) был опущен такой-то…" – по незнанию взяли и сделали первое, что пришло на ум. Нет, чтоб просто пару раз прорезать по чеклажке. Слышали звон, да не знают, где он… Слышали, что за это наказывают, да и порешили по-своему. Их пытаются вразумить: "Зачем же так сразу. Вы что там охренели?" – разбирая дело, отписывают им, что так не надо было делать. Ответ действием не замедлил ждать: "В той же хате, за то, что поступил по безику и опустил такого-то, опущен такой-то…"