Россия - Век XX (Книга 1, Часть 2)
Шрифт:
Между прочим, Разгон, пытаясь "отделить" Бокия (и, конечно, самого себя) от репрессивной машины, вместе с тем не смог преодолеть стремления показать особую значительность своего тестя382 и написал, что Бокий и возглавляемый им Спецотдел "были, пожалуй, самыми закрытыми во всей сложной и огромной разведывательно-полицейской машине... Бокий из всех возможных и невозможных по своим обязанностям фигур вокруг сосредоточения власти был самым информированным, самым знающим, от него не могли укрыться никакие тайны"383; не исключено, что Разгон намекнул здесь на фамилию своего тестя - Бокий, - которая, согласно авторитетному исследованию филолога Б. Унбегауна, происходит от древнееврейского слова, означающего "сведущий человек", и имела распространение среди евреев Украины384.
Все вышеизложенное нельзя не сопоставить со следующей возмущенной
Но помилуйте! Ведь сам Разгон служил в этих самых "домах", однако в его пространных письменных излияниях не найти и намека на его собственное "покаяние",.. В гневе он бессознательно проговаривается, что после его ареста (18 апреля 1938 года) его "ночной Москвой везли к знакомому проклятому дому"386; дом был ему действительно "знаком", поскольку до июня 1937 года он сам в нем подвизался...
И здесь мы подходим к главному: сущности самосознания подобных Разгону людей, занимавшихся в 1937 году "пожиранием" друг друга. Вот одно поистине ярчайшее проявление этой сущности. Разгон с крайним, прямо-таки яростным негодованием пишет о том, что приговоры 1937 года нередко включали в себя пункт о "конфискации имущества" репрессированных, которое затем выставлялось на продажу в магазинах "случайных вещей", - вещей, как определяет Разгон, "награбленных энкавэдэшниками" (употребив презрительное прозвание в первом издании своих мемуаров, он, очевидно, полагал, что его собственная принадлежность к этим самым "дэшникам" останется тайной). "Осенью 37-го года я проходил по Сретенке мимо одного такого магазина... вспоминал Разгон.
– И, войдя, сразу же в глубине магазина увидел наш (точнее все-таки не "наш", а Москвина, в квартиру которого Разгон вселился как муж его падчерицы.
– В.К.) диван... со львами, вырезанными из черного дерева, по краям... рядом с диваном в магазине стояла мебель из кабинета" (москвинского). И, как поясняет тут же Разгон, это была мебель из "какой-то крупночиновной петербургской квартиры, доставшейся (вдумаемся в это слово!
– В.К.) секретарю Севзапбюро (в Ленинграде.
– В.К.) Москвину, и затем... перевезенная в Москву". И Разгон с предельным гневом заявляет, что расправившиеся с Москвиным "энкавэдэшники", которые конфисковали и выставили на продажу его мебель, "были не только убийцами, но и мародерами"387.
Здесь с разительной ясностью запечатлелось разгоновское "самосознание": ему и подобным ему субъектам даже не может прийти в голову, что, исходя из его собственного "простодушного" рассказа, определение "мародеры" приходится отнести (и с гораздо большими основаниями!) к его собственному семейному кругу, которому "досталась" - вернее сказать, была просто присвоена (а не куплена при распродаже конфискованного имущества) мебель (затем перевезенная в Москву, - в другую "доставшуюся" квартиру), принадлежавшая, вполне вероятно, человеку, убитому во время "красного террора", руководимого председателем Петроградской ЧК Бокием... Тут наиболее прискорбен (и, в сущности, чудовищен) тот факт, что Разгон не усматривает ничего "компрометантного" в этом своем рассказе о "нашем" (москвинском) диване и прочем...
Как уже говорилось. Разгон, после увольнения из НКВД, занял высокий пост в Детиздате, где подружился с его сановным директором, Григорием Цыпиным, побывавшим ранее помощником Кагановича, заместителем Бухарина, директором издательства "Советский писатель" и т.п. По уверению Разгона, Цыпин был "любопытнейшим и приятным человеком", хотя в издаваемых им книгах "не было, может, большого вкуса". Зато у Цыпина "была потрясающая библиотека... У него были собрания сочинений из великокняжеских библиотек, редчайшие книги, когда-то собранные московскими книжниками. Помню полное собрание сочинений Достоевского... на титуле каждого тома надпись... "из книг Федора Шаляпина"..." (опять то же "мародерство", - особенно, если вспомнить о расстрелах великих князей). И арест Цыпина 31 декабря 1937 года Разгон толкует как тяжкую потерю для культуры.
Чтобы яснее представить себе, кто такой Цыпин, обратимся к не так давно опубликованным фрагментам дневника Михаила Пришвина. 12 января 1936 года в ЦК ВЛКСМ началось "совещание о детской литературе" с докладами Цыпина и Маршака. И Пришвин, в частности, записал: "После
Едва ли не самый характерный мотив мемуаров Разгона - так или иначе выразившееся в них "убеждение", что до 1937 года все обстояло, в общем, благополучно. Разгон вспоминает, в частности, что даже и сам 1937 год он "встречал в Кремле у Осинских... встреча... была такой веселой... мы пели все старые любимые песни... тюремные песни из далекого (дореволюционного. В.К.) прошлого. Которое не может повториться..."389 (кстати, к этому времени уже были расстреляны Зиновьев и Каменев, - но ведь тот же Москвин беспощадно боролся с ними еще десятью годами ранее, в 1926 году).
Следует отметить, что в 1994 году, готовя дополненное издание своих мемуаров. Разгон не смог игнорировать то, о чем уже громко к тому времени сказали многие другие авторы, и "осудил" террор периода Гражданской войны и коллективизации. По вместе с тем он не вычеркнул из книги свое искреннее признание в том, что ему, сотруднику НКВД, и его окружению было весело в начале 1937-го, - и за эту откровенность его можно бы даже и похвалить...
Но особую выразительность имеет другая откровенная глава из книги Разгона - "Корабельников". Речь здесь идет о человеке, который "в служебной энкавэдэвской иерархии занимал весьма ничтожное место. Он был рядовой оперодчик", ему давали задания проводить "слежку, охрану начальства, аресты". Разгон познакомился с Корабельниковым уже после своего ареста, в лагере, где тот оказался потому, что "по пьяному делу трепанулся... про одно бабское дело у начальника", который, так сказать, отомстил ему пятилетним сроком заключения. Примечательно, что сам Корабельников отнюдь не грешил по "бабской" линии; он рассказывает Разгону, что во время ареста чьего-либо мужа или отца "бабы, такие из себя красивые да гордые, готовы тебе сапоги лизать, могу любую из них тут же... Конечно ни-ни... я на это никогда не шел, начальство всегда во мне было уверено... Мне достаточно знать, что могу"(с. 180-181).
Разгон подробно изображает, как выбившийся из низов Корабельников наслаждается этим ощущением потенциальной власти над людьми, стоящими выше его в советской иерархии. Притом дело идет именно и только об ощущении, так, Корабельников прямо заявляет, что, например, казнить людей - "не по моему характеру". Кроме того, выясняется, что руководителей НКВД (в отличие от остальных людей) он воспринимает как "богов", которым, с его точки зрения, все дозволено. Собственно, и общение-то Разгона с Корабельниковым начинается с того, что последний с подобострастием говорит об уже расстрелянном к тому времени Бокии:
" - Авторитетный был человек!"
И добавляет о выпавшем на его долю "счастье":
" - Кого только не знал, кого только не видел! И Артузова, и Молчанова, и Бермана... Ну само собой - Паукера... А ты откуда Бокия-то знаешь?
– Это мой тесть..."
И тут Корабельников "оживился, на лице его исчезло то странное выражение превосходства, которого я раньше не понимал". То есть близость Разгона к одному из "богов" (пусть даже и бывшему!) побудила Корабельникова изменить свое отношение к нему и вступить в доверительную беседу. Ведь даже о заместителе начальника Оперативного отдела ГУГБ НКВД Зорахе Элиевиче Воловиче Корабельников с великой гордостью рассказывает: "Сам Волович меня заметил, иногда самолично вызывал и давал распоряжения такие, которые не мог доверить какому-нибудь пентюху".
Дело вроде бы вполне ясное: Корабельников - "законченный", даже уже и патологический тип лакея, холуя, способного вызвать, казалось бы, только чувство брезгливого презрения. Но Разгон воспринимает его совсем по-иному, с какой-то исключительной, чрезвычайной злобой; этот лакей предстает в качестве главного, наиболее опасного и ужасающего врага мемуариста...
Так, Разгон недвусмысленно признается: "...из множества злодеев, которых мне пришлось встретить, Корабельников произвел на меня особо страшное впечатление". В течение многих лет "его прямые пшеничные волосы... снились по ночам, и я стонал во сне и просыпался, покрытый липким потом... И сейчас (то есть полвека спустя!
– В.К.) я совершенно отчетливо вижу его круглое и плоское лицо... когда я думаю о нем - я стараюсь это делать как можно реже, - меня начинает бить дрожь от неутоленной злобы..."