Розанов
Шрифт:
В последнем письме Розанову, написанном на Капри в 1912 году, Горький писал: «Был бы я на Руси — пошел бы сейчас к Вам и десять часов говорили бы с Вами обо всем, что значительно в мире. Но, вероятно, не увидимся мы, я, должно быть, скоро умру… Если же переживу Вас — пошлю на могилу Вам прекрасных цветов, — прекрасных, как некоторые искры Вашей столь красиво тлеющей, сгорающей души». Цветов на могилу Горький не послал, но напечатал в берлинском журнале «Беседа» письма Розанова к нему. С годами, особенно после возвращения в Советский Союз, он все дальше отходил от своих мыслей о Розанове и розановского общечеловеческого гуманизма в сторону жесткой классовости.
Розанов был идейным противником Горького. Но было одно, что постоянно заставляло говорить друг о друге не только с уважением, но и с преклонением перед талантливостью — единственным «неразменным рублем» искусства. С годами философские и общественно-политические расхождения двух писателей усиливались, но что их действительно неизменно сближало —
И вот, наконец, душераздирающее письмо Розанова Горькому в конце 1917 года — семья в голоде, холоде и нищете, на грани смерти. Пересказывать это письмо невозможно. Его можно только читать (впервые опубликовано в 1989 году в книге Розанова «Мысли о литературе»).
За три дня до смерти Василий Васильевич продиктовал дочери прощальное письмо М. Горькому. В нем теплые розановские слова и щемящая концовка: «Прощай, не забывай, помни меня!»
Горький обратился за деньгами к Шаляпину, чтобы помочь выжить Розанову. Шаляпин прислал, однако было уже поздно. «Спасибо за деньги, — писал Горький, — но В. В. Розанов умер…» [509]
509
Шаляпин Ф. И. Литературное наследство. М., 1978. С. 354.
Однако на этом история «Розанов — Горький» не закончилась. В действие вступает юный друг Розанова Эрих Голлербах (1895–1942). Он впервые встретился с Василием Васильевичем на его даче в Вырице под Петроградом летом 1915 года. Последние годы перед революцией писатель как-то сразу постарел. Голлербах вспоминает: «Ко мне вышел мелким шажком небольшого роста старичок, самой мирной и ласковой наружности. Я почему-то ожидал увидеть полного, обрюзглого „Обломова“, с рыжей шевелюрой и голубыми глазами. А увидел как раз противоположное: прямого, бодрого, скорее худощавого, чем полного человека с седой головой, — изжелта-седыми усами и бородкой. На подвижном лице светились лукаво и умно черные (карие) глаза. Он показался мне одновременно и тревожным и сосредоточенным» [510] .
510
Голлербах Э. В. В. Розанов. С. 79, 81.
Э. Голлербах, которому принадлежит первая книга о Розанове, как бы вводит нас в рабочий кабинет писателя: «Помню маленькие, узенькие листочки, раскиданные на письменном столе. Только на таких полосках бумаги он и писал, других не признавал. А иногда писал на обрывках, клочках, на оторванном клочке книжной обложки, на папиросной коробке. Книг у него в кабинете не было, кроме самых любимых и нужных. „Дневник писателя“ Достоевского был его настольной книгой, Библия тоже».
После смерти Розанова Голлербах предпринял попытку издать его сочинения, но натолкнулся на стену непонимания. В 1928 году он писал Горькому в Италию: «Над Розановым продолжаю работать, но работа эта — „для письменного стола“, а не для печати, хотя несколько лет тому назад Л. Б. Каменев уверял меня, что Розанова можно и нужно печатать, всего целиком (разговор шел в присутствии Ионова, а тот только отмахивался с гримасой пренебрежения). Сейчас, к сожалению, об этом нечего и думать. Как было бы ценно, если бы Вы когда-нибудь написали хотя бы несколько слов об этом отверженном писателе. „Хотя бы несколько слов“ — это звучит довольно нелепо, но я хочу сказать, что Ваши „несколько слов“ были бы, вероятно, достаточны для того, чтобы можно было если не переиздавать Розанова, то хотя бы писать о нем. А как были бы для нас, „розановианцев“, интересны Ваши „слуховые“ и „зрительные“ впечатления о нем, портретная характеристика, искусством которой Вы владеете так изумительно. Уверен, что Ваше слово могло бы в известной мере „снять опалу“ с этого писателя. Но вот вопрос: нужен ли он сегодняшней России? Может быть, с Розановым следует подождать еще лет 30? Впрочем, о сроках говорить трудно» [511] .
511
Архив М. Горького. Кг-ДИ 3—Г—2.
Председатель правления издательства «Земля и фабрика» И. И. Ионов печатать Розанова не стал, а великий пролетарский писатель не стал писать о Розанове. Время было не то. В советской печати только что «прошел „антишаляпинский шабаш“», в котором приняли участие некоторые известные деятели культуры и литературы. За помощь детям нищенствовавших в Париже русских эмигрантов Ф. И. Шаляпин был лишен
В рукописях осталось продолжение трилогии: «Сахарна» (1913), «Мимолетное» (1914 и 1915), «Последние листья» (1916–1917), которые ныне полностью опубликованы.
Сахарна — имение Евгении Ивановны Апостолопуло в Бессарабии, где летом 1913 года отдыхал Розанов с женой и дочерью Верой. В 1916 году в типографии Суворина были сверстаны первые листы книги «Сахарна» (состоящей из трех частей: «Перед Сахарной», «В Сахарне» и «После Сахарны»), но в свет она не вышла.
В первой части «Перед Сахарной» (записи первой половины 1913 года с примечаниями 1916 года) Розанов возвращается к мысли о том, что вечное — в мгновениях. «Вечное именно — не века, не времена, не общее, а „сейчас“. Их и записывай, — как самое важное, что вообще увидел в жизни» [512] .
512
РГАЛИ. Ф. 419. On. 1. Ед. хр. 227. Л. 79.
Каждый человек обязан написать о себе «Уединенное», продолжает Розанов. «Это есть единственное наследие, какое он оставляет миру, и какое мир от него может получить, и мир вправе его получить. „Все прочее не существенно“, — и все прочее, что он мог написать или сказать, лишь частью верно; „верное“ там не в его власти, не в его знаниях» [513] .
Повторяя свою излюбленную мысль, что его «мнения» могут быть самые различные по одному и тому же поводу («с каждой зорькой новые взгляды» [514] ), Розанов вспоминает то, что писал он в «Уединенном» о «кипучей энергии» Чернышевского, которую не использовали вовремя «для государственного строительства». Теперь он замечает по этому случаю: «может быть, верно, а может быть, и неверно», ибо «почему это важно, что „я думаю о Чернышевском“? Сегодня думаю — это, п. ч. во мне мелькнула такая-то сторона его деятельности, лица и слога. Завтра мелькнет совсем другая сторона его же, и я напишу другое. И ни одно, ни другое не имеет иного значения, как „минута моей жизни“, и ровно нисколько не важно для самого Чернышевского и нисколько его не определяет» [515] .
513
Там же. Л. 61.
514
Розанов В. В. Мимолетное. С. 67.
515
РГАЛИ. Ф. 419. On. 1. Ед. хр. 227. Л. 80.
В книге «Сахарна» во многом продолжаются мысли розановской трилогии. Так, в «Опавших листьях» он рассказал о своем любимом занятии в детстве — устраивать перед отверстием горячей печи «парус» из вытащенной из-за пояса рубашонки. Возвращаясь к этим детским воспоминаниям, он теперь как бы продолжает: «Когда я был младенцем, вид огня (печь топится) производил на меня гипнотическое воздействие…взлизы огня, красный цвет его. Движение его, жизнь его — особенно!!! Я бы никогда не ОТОШЕЛ от печки. И плакал, когда меня отводили. Я думаю, в таком „гипнотическом действии“ лежит корень древнего „поклонения огню“ и всех языческих „огонь на жертвеннике“» [516] . Бытовая зарисовка «Опавших листьев» возводится здесь до языческого огнепоклонства.
516
Розанов В. В. Сахарна. (Часть третья. После Сахарны) // Литературная учеба. 1989. № 2. С. 104. Далее с. 97, 109, 110–111, 108, 106, 107.
К записи «Уединенного» «Гуляй, душенька, гуляй» восходит заметка в третьей части «Сахарны»: «Не велика вещь: обернуться на каблучке в 1/2 оборота. А увидишь все новое: новые звезды, новые миры, Большая Медведица — здесь, там — Южный Крест или что-то подобное. Вращайтесь, люди, около своей оси. Не стойте „на одном градусе“. Один развы приходите в мир и должны все увидеть. Вращайтесь, вращайтесь!..»
И не случайно в «Сахарне» с особой нежностью он вспоминает свою трилогию как художественное открытие, как главное и лучшее, что ему удалось сделать в жизни: «Безумно люблю свое „Уединенное“ и „Опавшие листья“. Пришло же на ум такое издавать. Два года „в обаянии их“. Не говорю, что умно, не говорю, что интересно, а… люблю и люблю. Только это люблю в своей литературе. Прочего не уважаю. „Сочинял книги“. Старался быть „великолепным“. Это неправедно и неблагородно. „Уединенное“ и „Опавшие листья“ я считаю самым благородным, что писал».