Розанов
Шрифт:
И лишь тогда можно позвать в нее женщину. А пока звать ее на пустое место — бессовестно. Ну, пришла она: «Дайте мне священные обязанности жены и матери». — «Подождите, вакансий нет!» — «Ах, нет? Ну, так я пока поищу места фельдшерицы, доктора, учительницы, конторщицы, да и попрошусь в интендантство, как это вас ни пугает» [523] . Женского вопроса не существовало бы, если бы семья была бесспорна.
Полемизируя с журналистом В. К. Петерсеном, который утверждал, что в слишком подвижном обществе, в обществе железных дорог и всевозможной техники семья неудержимо тает, разлагается, расшатывается, Розанов видит причины упадка семьи в ином, в отсутствии
523
Розанов В. В. Семейный вопрос в России. Т. 2. С. 440. Далее с. 98, 99, 100, 101; Т. 1. 75, 80, 101, 45–46, 140, 212, 177; Т. 2513–514; Т. 1. 63, 64, 67; Т. 2. 40, 39, 306, 307, 308; Т. I. 293; Т. 2. 49–50, 419, 56; Т. 1. 37; Т. 2. 41; Т. 1268, 251.
Сюжет «семьи» поражает писателя разницею трактовок у немецких и русских художников. Типичная «семейная сцена» отнюдь не гениального немецкого живописца: сидит бабушка и вяжет немецкими спицами немецкий чулок; около нее внуки с игрушками; тут же молодой отец или молодая мать и непременно на столе Библия.
В сказках Андерсена, романах Диккенса и Вальтера Скотта живопись слова повторяет у них тот же рисунок кисти. Воображение русского художника, напротив, редко касается семьи. Она его не манит. Возьмись он за эту тему, он показался бы или приторен или смешон с темой, ни для кого не интересной и всем постылой.
Достоевский говорил о Татьяне Лариной как апофеозе русской женщины, отказавшейся идти за Онегиным, которого любит, и оставшейся со стариком генералом, которого она не может же любить и за которого вышла лишь потому только, что ее «с слезами заклинаний молила мать».
Розанов решает этот вопрос иначе, ставя во главу угла интересы семьи и детей. Отсюда его вывод: «Да, „Татьяны милый идеал“ — один из величайших ложных шагов на пути развития и строительства русской семьи. Взят момент, минута; взвился занавес — и зрителям в бессмертных, но кратких (в этом все дело) строфах явлена необыкновенная красота, от которой замерли партер и ложи в восхищении. Но кто же „она“? Бесплодная жена, без надежды материнства, страстотерпица…»
Белинский осуждал пушкинскую Татьяну за то, что высокое чувство любви она приносит в жертву законам общественного мнения и светской морали. Но не это главное для Розанова. Светской морали он противопоставляет мораль семьи. Для него идеал Татьяны — «лжив и лукав, а в исторических путях нашей русской семьи — он был и губителен… Детей — нет, супружество — прогорклое, внуков — не будет, и все в общем гибельнейшая иллюстрация нашей гибельной семьи».
И вспоминает Розанов случай из жизни: служила у них в доме в прислугах женщина, некрасивая и немолодая. У нее было двое детей от «безнадежного жениха», как выражались в Петербурге. Их она держала в деревне у семейного брата, отсылая почти все свое жалованье на их содержание. Когда один из них тяжело заболел и брат прислал записку, она пустилась в дальнюю дорогу, упала в какой-то раздувшийся ручей и, не обсушившись, все шла к ребенку.
Великое значение имеет цепкость к жизни, продолжает Розанов, каковая и нужна нации. Она зиждется не на бесплодных Татьянах, а вот на таких обмокших и усталых, все «переступающих» ради детей женщинах. «Право, было бы глубоко страшно их национально погасить и рискнуть остаться при фарфоровой… Лизе Калитиной („Дворянское гнездо“) и Татьяне Лариной. Полная получилась бы картина национального вырождения».
Идеал Розанова — основополагающий и твердый, на все годы и бурные времена, стоящий выше разногласий партий и идеологий, — в семье, члены которой любили бы друг друга. «Повелевать природою можно, только повинуясь ей», — приводит он афоризм Фрэнсиса Бэкона. Одна любовь укрощает страсть, превращая могучего льва в послушного
Дайте мне только любящую семью, провозглашает Розанов, и я из этой ячейки построю вам вечное социальное здание. Примеры Лизы Калитиной и Татьяны Лариной свидетельствуют, что семья наша построена на другом принципе — принципе долга. Но где «долг», там могут быть и непременно есть все степени начинающейся измены ему, тогда как где «любовь» — там уже не может быть измены любимому. «И вообще женщину, способную изменить, я нахожу в европейской семье, построенной по „долгу“, а не на „любви“.
Изъять страсти из семьи, как учили иные богословы, — это значит не начать семью, даже не дать ей возникнуть, считает Розанов. Страсти — это динамическое и вместе материальное условие семьи: „порох“, без которого не бывает выстрела. „Не без улыбки и недоумения я читаю иногда, что причина необыкновенной разрушенности семьи в наше время лежит в сильном действии и притом разнузданных страстей. „Если бы не страсти, семья бы успокоилась“. Я думаю, „если бы не страсти“ — семья скорее не началась бы“.
Совершенно иначе подходит к браку, к таинству венчания церковь, что вызывает резкое неприятие Розанова. „Церковная работа около брака“, как называет ее писатель, по преимуществу ритуальна, формальна и лишена „святого таинства“. „Девять — девять — Москва — два места“, так бесконечно равнодушным голосом, каким-то фатально равнодушным выкрикивает весовщик багаж, раньше, чем сбросит ваш чемодан и узел с весов, и одновременно его „возглас“ отмечается на багажной квитанции. Что такое „два места“? Может быть, в „чемодане“ венчальная фата? Может — погребальный креп? Образ? Весовщику — нет дела. И вот, когда видишь „операции“ над брачащимися, „сведение“ их, „разведение“ их — всегда вспомнишь этого фатального весовщика».
Видя в семье «первый устой» государственной прочности, Розанов утверждал: «Семья чиста — крепко и государство. Но если семья загнила или, точнее, если в веках бытия своего она поставлена в нездоровое положение, — государство всегда будет лихорадить тысячею неопределенных заболеваний». Поэтому государство обязано расследовать, что гноит этот «основной социальный институт».
Семья и рождение ребенка воскрешают человека даже из «пустыни отрицания», из «нигилизма», под которым Розанов вслед за Достоевским подразумевал все формы революционного движения молодежи.
Нигилисты — все юноши, то есть еще не рождавшие; нигилизм — весь вне семьи и без семьи. Где начинается семья, кончается нигилизм, революционизм. И Розанов приводит отрывок из «Бесов» Достоевского, когда жена Шатова приезжает к нему после «трехлетних нигилистических странствований» и тотчас у нее начинаются роды.
В Шатове вдруг все как будто перерождается, он то плакал как маленький мальчик, то говорил Бог знает что, «дико, чадно и вдохновенно»: «— Marie! — вскричал он, держа на руках ребенка, — кончено с старым бредом, с позором и мертвечиной!»
Вчерашний нигилист под влиянием «отцовских чувств» (хотя ребенок от Ставрогина, и Шатов это знает) превращается в «верующего». И Василий Васильевич вспоминает случай из собственной жизни.
В 1893 году Розанов с семьей приехал в Петербург из провинции. Он ехал в столицу с мучительной мечтой, что там — чиновники и нигилисты, с которыми он «будет бороться», и ему хотелось чем-нибудь сейчас же, прямо на вокзале выразить свое неуважение к ним. «Мечтая, мы бываем как мальчики, — продолжает он. — И вот я взял пятимесячную дочку на руки и понес, а затем и стал носить по зале 1-го класса, перед носом „кушающей“ публики; и твердо помню свой внутренний и радостный и негодующий голос: „Я вас научу…“ Чему, я и не формулировал: но борьба с нигилизмом мне представлялась через ребенка и на почве отцовства. Читатель посмеется анекдоту, но он верен, а для меня он — доказательство».