Рождение мечника
Шрифт:
Конечно, ситуацию в детдоме тогда спустили на тормозах. Виной тому, естественно, был вовсе не пьяный дежурный воспитатель. Директору банально не улыбалось отвечать перед Управлением образования за нерадивых подчинённых. Больших начальников будет мало волновать, кто затеял драку. Их будет волновать — кто из взрослых дядей её допустил. На этом строилась вся система воспитания поздней советской России. Воспитатели отвечали за проблемы с воспитуемыми. Считалось, что человека можно воспитать так, как хочет высшее начальство, и если его не воспитали, виноват не человек, а воспитатель. На такой «умной» и «гуманной» мысли в армии расцвела махровым цветом дедовщина, а в таких, как у нас, замкнутых коллективах возникли её ослабленные подобия [1] . Поэтому
1
Офицерам всех уровней было выгодней скрывать факты неуставных отношений, чем пытаться с ними реально бороться, потому что в дедовщине оказывались повинны не солдаты, а офицеры, как их воспитатели. Эта порочная практика подтачивала сами основы воспитательного процесса, подспудно готовя почву для будущего кризиса всей системы управления. Люди, создавшие в своё время «Республику Шкид», были в позднем СССР невозможны — изменился менталитет и сам подход к воспитанию.
Зато внутри детского дома начались репрессии — исподволь, подспудно, направленные на участников драки. Нас пытались наказать через коллектив. То есть создать настолько невыносимые условия для всех детей, чтобы они сами наказали виновников. Но до того меня вызвали на ковёр к директору.
Обширный директорский кабинет из-за моего малого возраста казался тогда ещё обширней. Настоящие хоромы. С роскошным ковром по центру, с простой, но неизменно деревянной мебелью. Разве что шкафы были какими-то совсем уж древними, почитай, антикварными. Сам директор султаном восседал за обширным столом, в удобном кожаном кресле. Больше всего мне тогда запомнились его блестящие отражённым светом окуляры очков.
— Леон, я жду объяснений, — зычным голосом проговорил этот на самом деле маленький толстенький человечек, только из-за моего возраста казавшийся тогда большим и грузным.
— Они не дали мне сходить в туалет. Вышвырнули прочь.
— Послушай, мальчик. Ты должен проявлять больше терпения. Они — твои старшие товарищи, более опытные и уважаемые. Ты должен учиться у них, а не устраивать конфликты.
— Учиться вышвыривать других детей из туалета? — простой детский вопрос заставил директора крякнуть от растерянности.
— Если они поступают плохо, нужно сказать…
— Дежурный и завхоз пили в подсобке. Они не слушают. Им всё равно.
На несколько минут в помещении воцарилась тишина. Я стоял и угрюмо сопел. Понимал, что взрослому не нравятся мои слова, но других у меня тогда не было.
— Леон, ты всегда был трудным подростком. Неужели тебе не хочется обрести семью?
— Мне нужна только моя семья, — упрямство меня-пацана можно было пить ложками, настолько оно было велико.
— Никто не знает твоих родителей. Ты оказался у нас в младенчестве. Семья — это те, кто будет любить тебя, окружат заботой. Такие люди есть, они хотят детей, но не могут сами иметь их.
Директор замолчал, понимая, что все его слова канут всуе. Леона подбросили прямо к дверям детского дома, ещё младенцем. Он был слаб, и никто не верил, что вообще выживет. Первые полгода врачи оценивали шансы, как минимальные. Но потом что-то случилось. Словно организм мальчика приспособился к чему-то, что до того его упорно убивало. С тех пор парень ни разу не болел, и начал расти, опережая своих сверстников. Вот только его характер…
Первый раз мальчика усыновили в два года — тогда уже всем было понятно, что рецидив его младенческой хвори невозможен, да и выглядел он очень бодрым, дышащим жизнью и энергией… Он тогда убежал через две недели и вернулся в детский дом. Думали — дело в родителях, но вскоре оказалось, две недели — это максимальный срок, который мальчик вообще пробыл в семье. Теперь он убегал сразу, а если родители предпринимали меры, чтобы его задержать — то сразу, как только находил способ выбраться. Ему бесполезно было что-то объяснять. Бесполезно было давить. Чудовищное упрямство и столь же нереальное нелюдимство слишком рано стали частью его натуры.
До того драки уже случались. Они всегда случаются, это же замкнутый коллектив. Но впервые мальчик применил против своих противников оружие. Да, палка.
— Ты поступил плохо. Тебя накажут.
— Я понимаю.
— Ты понимал, что будешь наказан?
— Да.
— И всё равно сделал то, что сделал?
— Я не мог поступить иначе.
Дальше разговаривать было не о чем. Воспитатели ещё попытаются промыть парню мозги, но вряд ли это возымеет эффект. Поэтому директор выпроводил мальчишку, а сам погрузился в очередной ворох бумаг.
Старшие избили меня через неделю. До того пытались побить сверстники, но от своих я отбился. Они слишком меня боялись. Боялись нелюдимости и готовности рвать глотки, без оглядки на авторитеты. Коллектив или делает человека своей частью, унижая, или ставит во главе себя, а если ни то, ни другое не выходит, просто превращает его в изгоя. Вот таким изгоем я и был, буквально выгрыз в своё время это право у сверстников, но теперь наступил новый этап этой неутихающей ни на минуту борьбы. Со старшими было сложней, чем с погодками. Они брали массой и опытом. Избили, и бросили в подсобке. Там-то меня и нашёл наш завхоз, он же — наш бессменный сторож.
Я до того не обращал на этого человека внимания, пожилой мужчина сливался с остальными воспитателями в эдакий собирательный образ взрослого. Для сторожа, похоже, моя персона была такой же собирательной — «воспитанник». Один из. Но сегодня мы посмотрели друг на друга по-новому. Он стоял, глядя, как я извиваюсь на полу, в тщетной попытке собрать непослушное тело в кучу и подняться. Как встаю на карачки, сплёвываю кровью. Как раз за разом ноги меня подводят, и я опять растягиваюсь на полу. После десятого раза мужчина подхватил моё тельце на руки и отнёс в свою каморку. Там я и уснул, на его кровати, где он до того обрабатывал мои ссадины.
К утру раны зажили. Они вообще быстро заживали. Только почти выбитый зуб никак не желал зарастать, но лично мне было на это плевать. Я поднялся с кровати и встретился взглядом с пожилым мужчиной. Оказывается, он так и просидел возле меня всю ночь. Серые, водянистые глаза смотрели на меня как-то странно, пристально. Я впервые осознал, что они у него узкие. Гораздо уже, чем у других взрослых. Круглое лицо, с непонятными чертами и морщинками, сливалось в какую-то чужеродную маску.
Много позже я узнал, что сторож — японец. Бывший офицер Японской Императорской Квантунской армии, попавший в плен ещё во времена Второй Мировой войны. Не все они вернулись на родину. Некоторые считали, что после оккупации Японии и отказа Императора Хирохито от божественности своей власти, им просто некуда больше возвращаться. Зачем ехать на пепелище? Особенно, если это — пепелище духа?.. Да и их жизненная философия не позволяла возвращаться. Он проиграл войну. Самурай не может проиграть, и если это случилось — он должен совершить ритуальное самоубийство, сеппуку. И он бы её совершил, если бы не плен и не… гибель семьи от американской атомной бомбардировки Хиросимы. Для японца на первый план вышла личная месть. А как он мог отомстить врагу, который далеко, и который оккупировал его родину? Поддержать врага своего врага. Это было в духе восточной философии. Так он и служил по мере сил и возможностей Советскому Союзу — самому серьёзному врагу США на планете, а сеппуку отложил до того момента, когда его личная месть свершится.
— Как тебя зовут, мальчик? — спросил японец.
— Леон, — тихо ответил я тогда, с любопытством заглядывая в эти глаза-щёлки.
— Это ведь ты побил в туалете тех старших?
— Да.
— Они отомстили?
— Я не скажу. Это только моё.
Жёлтое, посечённое морщинами лицо старика вдруг изменилось. Его расцветила открытая, от всего сердца, улыбка.
— Правильные слова, Леон! И не менее правильные дела. В тебе дух воина. Поверь старику. Но тебе нужно научиться жить с ним, научиться правильно использовать ярость, научиться сдерживать её, когда она вредна. Я помогу тебе.