Рожденные на улице Мопра
Шрифт:
Череп, обнявшись с отцом, возликовал:
— Жду тебя, жду. С бабами пить, что речку ложкой вычерпывать… А ты, — Череп повернулся к Коленьке, пригрозил пальцем, но не назвал его «дeбилом», — батьку моего верблюдом не зови. Он тебе дедом выходит.
Коленька улыбнулся, открыто, ласково, — улыбнулся так, что Череп, видать, различил в нем самого себя. Признал:
— Вот, батя, наследника своего опознаю.
— Похож… — буркнул Семен Кузьмич, слегка бычась.
— Чего у тебя, батя, рожа-то поцарапана?
— Тася, курва…
— За что так?
—
— Матерь Божья! — охнула Анна Ильинична.
Серафима, чтобы не рассмеяться, закусила губу.
Засмеялся лишь Коленька, звонко, весело, чисто и немного потусторонне. Он, конечно, не понимал, что есть ревность. Но, видать, уразумел в похождениях деда что-то другое. Заразительный его смех подхватил Череп. Батька Семен Кузьмич, невысокий, морщинистый горбун, уже стар, уже сед и лыс, которому прямиком катило к семидесяти годам, выходило, пользовался спросом у женского пола.
— Ты, батяня, еще двух баб окучиваешь?
Семен Кузьмич махнул рукой, сплюнул и расхохотался. Шутку он любил, сам ею завсегда грешил, а греху уныния не поддавался.
— Я паспорт себе новый выправил. По новому документу на десять годов моложе стал. Хрен меня перешибешь!
— Сима, давай весь провиант на стол! Водку тащи с холоду. Я в ведро с водой сунул… — командовал Череп.
Гулянка развернулась.
Тоскующий, пригорюнившийся барак, наконец-то, облегченно вздохнул. Пусть не все покои, но хотя бы часть дома наполнилась жизнью, голосами, человечьим теплом, трепетом.
Отец и сын Смоляниновы разговелись после долгой разлуки во всю ширь. Первого приноса водки, как полагается в таких застольях, не хватило. Серафима достала на стол заначенный было чикмарь. Череп искостерил Серафиму за жмотство и угнал за выпивкой Анну Ильиничну:
— Ты мне кто, теща али плетюха с помётом?
— С каким помётом?
— С куриным, елочки пушистые!
Анна Ильинична благоволила новоявленному зятьку и скоро принесла из магазина литру белого.
Гитара, что нашлась в чулане, пришла в негодность: провалился гриф, рассохлась дека, лопнула пара струн. Зато гармонь Василия Филипповича оставалась цела и работоспособна. Череп пилил на гармони не изощренно, с пробуксовками. Но под простенький гармонный аккомпанемент можно было петь народные песни, дробить топотуху и валить во всю глотку похабные припевки, которых Череп знал в избытке.
Коленька, видать, почуял зов родной крови. Вместе с дедом Семеном Кузьмичом плясал в присядку, подпевал батьке Черепу, громко ивкал, когда нужно было ивкнуть после частушки перед топотом ног. Анна Ильинична хлопала внуку в ладоши.
Когда Череп в застолье рассказал о перенесенной «африканской малярии»; «еле оклемался, елочки пушистые…», и о том, что теперь для него «моря закрыты», Серафима, улучив момент, вызвала его в коридор.
— Значит, больше никуда не поедешь?
— Хватит, намотался.
У Серафимы шелохнулось сердце: прилив страстной любви, любви жалостливой и верной потопил душу, — но признаться в этом страшно даже себе самой. Она прошептала просительным голосом:
—
— Что ты, Сима! Я б и рад. Да у меня сейчас, после болезни, машинка не фурычит. Не моглый я по бабьей части. На кой хрен тебе мужик без хрена? Тебе с хреном нужен!
Они стояли в полутьме, в углу коридора.
— Ты, Николай, не врешь?
— Когда я врал! На земле только тридцать честных людей. Маркс, Энгельс, Ленин, двадцать шесть бакинских комиссаров и Николай Семенович Смолянинов!
Серафима сворачивать в разговоре на шутейную, гладкую дорожку не спешила:
— Чего б ни было, ты, Николай, помни. В любое время можешь ко мне перебираться. Мой дом — это и твой дом. И ребенка нашего. Помни об этом.
Череп улыбнулся, кривя рот, но под криворотой улыбкой пряталась серьезная озадаченность.
— Спасибо, чего ж. Если так, буду знать, елочки пушистые.
Сентябрьская ночь была прохладна и ясна. Звезд на небе — тьма-тьмущая. Серафима стояла у калитки своего дома в одиночестве. Анна Ильинична и Коленька уже улеглись после гулянки и, верно, уже спали. Серафиме сон не шел. Она глядела на горящие окна очнувшегося от запустения барака. Николай с отцом, видать, все еще не угомонились. А родная улица Мопра уже повсеместно спала. Нигде огонька в окошке. О чем думала Серафима Рогова, взбудораженная появлением Николая? Думала о том: почему русским бабам по жизни выпадает худая доля? То война, то разруха, то голод… Ведь есть тому какое-то объяснение. Ведь есть, наверное, страны, где все женщины поголовно счастливы, не бедны, спокойны за будущее своих детей… Где эти страны?
Серафима подняла лицо к звездам. Ах, какая красивая ночь! Какое необъятное небо!
Звезда упала. Чиркнула синеньким пламенем по небу. Оставила мимолетный след. Измельчилась в лазоревую пыль. Осыпала кого-то далеко-далеко, в дальних, нерусских странах счастливым инеем.
Алексей Ворончихин упивался Москвой.
Его кружили карусели в развеселом парке Горького, он пил пиво в популярных «Жигулях» на Калининском, он любовался с Ленинских гор, как застраивают олимпийские Лужники, он слушал Высоцкого в культовом «Гамлете» на Таганке, на Московской книжной ярмарке, по счастливому случаю, купил немецкое издание на русском языке «Мифология мира», он позволял себе выпить аристократическую чашечку кофе в «Метрополе».
— Вы красиво курите, Алексей, — низким голосом говорила ему старая, с мешковатыми морщинами дама с перстнями на толстых, приопухших пальцах, случайная соседка по столику в ресторане «Прага».
— Разве можно курить красиво?
— Я имею в виду — красиво держите сигарету. В свое время так же красиво держал папиросу Боря Пастернак…
Он знал все злачные излюбленные места студентов-гуманитариев МГУ, он бывал на диспутах в разных студиях стихотворцев и театралов; он ночи напролет читал «запрещенные» самиздатовские книги, которые выпрашивал «у посвященных»… А главное — он был почти постоянно влюблен.