Рожденные на улице Мопра
Шрифт:
Что ж, так даже лучше, думал он, оглядываясь назад через плечо. Мамай шлепнул Таньку по заднице. Она игриво всадила ему подзатыльник. Для Пашки лучше. Танька тоже молодец… Чего простаивать, выбрала себе животное. Такие бабам нравятся… Вдруг Лешка рассмеялся, враз опрокинул нечаянную встречу с Танькой и Мамаем, вновь предался своему счастью в минувшую драгоценную ночь.
Выйдя со дворов на родную улицу Мопра, Лешка глянул в обе стороны и опять напоролся на нежданное.
— Во как! — вырвалось у него на вид черных руин «Мутного глаза».
Он
Несмотря на ранний час, мать не спала. Она сидела в кухоньке, в халате, опустив руки в подол. Никаких расспросов, где был?
— Есть будешь? — спросила тихо.
— Молока только выпью… Ты чего не спишь?
— Не хочу.
— Пивная сгорела.
— Я знаю.
Лешка лег на диван, глубоко, шумно вздохнул. Надо бы спать, но фурор не давал. Мать вышла в коридор. Как только она вышла, Пашка перевернулся на другой бок. Он не спал. Он сел на кровать, закурил папиросу. Лешку раздирали эмоции. Всю минувшую ночь он сгорал в объятиях той, о которой грезил годы, со своего мальчуганьего соплячества. Он не выдержал — выплеснул ушат своего экстаза на брата:
— Я нашел ее! Это фантастика! Даже не верится! Сон сбылся!
— Кого? — хмуро спросил Пашка.
— Библиотекаршу, Людмилу Вилорьевну. Помнишь, я тебе рассказывал? Она потрогать себя разрешила…
— Ну и чего?
— Я сегодня с ней всю ночь… У нее муж художник, старый хрон, из мастерской не вылазит. И мы с ней… Она такая жгучая, такая классная!
— Она же старая. Ей лет сорок.
— Хрен ровесника не ищет! Так Череп говорит. А я по-своему скажу. Прелестная женщина в любом возрасте прелестна! И так она все умеет… Грудь у нее такая упругая… — у девок таких не найдешь!
— Дурак ты… Кидаешься на какую-то старуху.
— Сам ты дурак. Бегаешь за Танькой. А она сейчас с Мамаем кувыркается…
Два брата, как в детстве, сцепились лютыми врагами, стали ломать друг друга, хотели втоптать в пол один другого. Но по лицу, так же, как в детстве, друг друга бить не смели.
Валентина Семеновна примчалась на шум, разняла сынов. Потом долго плакала, стыдила Пашку и Лешку, причитала, поминала отца, который «в жись руки не распускал…»
В дверь громко постучали.
— Кто? — выкрикнул Лешка.
— Откройте! Милиция!
В дом вошли четверо. Участковый Мишкин, за ним — мужик с большой головой с залысинами, в штатском, в сером костюме, и двое милиционеров — младший сержант и рядовой.
— Ворончихина Валентина Семеновна, это вы? — спросил мужик в сером, при этом зырил, надыбывал чего-то взглядом по углам комнаты.
— Я.
— Вам придется поехать с нами. Собирайтесь!
— Зачем? — выкрикнул Лешка.
— У нас есть основания, что это вы подожгли закусочную «Прибой».
— Чего? Чего вы несете? — вступился Пашка. Он хотел отделить мужика в сером от матери. Но прежде его взгляд, исполненный мученической любви к матери, встретился с ее взглядом, исполненным ее материнской
После того как мать увезли, братья снова чуть не подрались.
— Чё ж ты баран такой упертый! — орал Лешка. — Мне семнадцать лет. Я несовершеннолетний. Мне условного вкатят. А если тебе написать — срок впаяют… Да плевать, что ты виноват!
Спустя час братья Ворончихины протянули заявление участковому Мишкину:
«Я возвращался ночью со свидания. Курил. Проходя мимо закусочной «Прибой», швырнул окурок на хоздвор. Там что-то ярко вспыхнуло. Я испугался и убежал. Прошу считать это заявление явкой с повинной. Подпись: Алексей Ворончихин».
— Не-е, парни, не пройдет. У следователя уже свидетели имеются. К тому же халат вашей матери керосином воняет. Опять же бровь у нее на лице паленая… Она уж призналась.
— Посадят ее?
— Куда денешься. Умышленный поджог государственного имущества. Тут пятерочка светит.
— Чего нам нужно сделать? — сурово спросил Пашка.
— Не дурите, парни. Вам дальше жить. Это преступление уж раскрытое.
Лист бумаги, исписанный торопливым Лешкиным почерком, беспомощно лежал на милицейском столе.
Часть третья
Барак стоял пуст. Пуст и мрачен. С немытыми стеклами. В палисаднике и по всему периметру дома расплодились сорные травы, вымахали до окон. Крыльцо просело, сгнили и завалились набок крыльцовые перила. А как-то раз, в грозовую бурю, ураганным рывком содрало с карниза, на углу крыши, листовое кровельное железо. Содрало не до конца, и теперь, в штормовую непогодицу, жестяное крыло гремело, хлопало по подрешетнику и соседним листам, било в набат, словно кому-то в напоминание — что дом бесхозен и ждет пригляда.
Барак ветшал в заброшенности. Три печи в трех квартирах стояли остуделыми, вхолостую. Живой теплый дух комнат улетучился, истаяло эхо голосов обитателей. Дом утрачивал память о жителях, как одинокий седой старик теряет воспоминания о своей родне… Особенно жалок барак был осенью, когда долгие дожди и серые ветры нагоняли на него тоску и смурь. Тогда, будто криком отчаяния, бился от упругих порывов воздуха полуоторванный лист на крыше.
Этот призывный грохот отдавался у Серафимы болью в груди. В нынешний сентябрьский хмурый день железный лист опять хлобыстнул по сердцу. Некому его приструнить, вколотить гвоздь.
«Надо кому-то из мужиков наказать, чтоб пришпилили», — порешила Серафима, взглянула в окошко на дом Ворончихиных-Сенниковых. Вся ее нехитрая судьба оказалась сплетена с этим домом. Она за ним приглядывала. Чтоб не растащилась сырость и плесень по углам, топила печи. Да толку-то: жильцов нет.
Вдруг Серафима обмерла. Сухощавый, сутуловатый, неприметный мужик в кепчонке с вещмешком на плече поворотил с дороги к крыльцу пустеющего барака.
— Николай! — вырвалось у Серафимы. Она схватила с гвоздя связку ключей, бросилась на улицу. В шлепанцах.