Рожденный дважды
Шрифт:
Второе: я и в самом деле нашла пленку, без катушки, скрученную. Она валялась на полу, рядом с дверью: кто-то, наверное, не знал, как ее вытащить, испортил и выбросил. Я положила в карман ту засвеченную пленку. И сразу почувствовала себя лучше, точно именно этоя целый день искала и не находила. Я вышла из комнаты.
На следующий день на похоронах было очень много молодых лиц, пришли ребята из фотостудии. У Виолы отросли волосы, она победила рак, но не может уследить за маленьким афганцем, тот вырывается, делает несколько шагов к гробу. Священник, папин школьный товарищ,
Какой-то худой тип, ростом чуть выше ребенка, подходит ко мне:
— Ты его жена?
Открытые гласные, согласные размываются, словно прибрежный песок, сильный генуэзский акцент, как у Диего.
— Я — Пино.
Крепко обнимает меня.
Лицо боксера, черные очки; с волосами, смазанными гелем, он похож на жука.
Я видела его на фотографиях много раз, он был главарем ультрас. Не могу поверить, что он такой маленький, на фотографиях Диего он казался гигантом.
Пино представляет мне остальных ребят из Генуи, с иссохшими лицами наркоманов. Спрашивает, могут ли они положить флаг. Ужасно грязный, рваный, исторический, с автографами футболистов. Они медленно расстилают его поверх гроба, точно плащаницу Христа.
Флаг — это отец, мать, работа, которой нет, героин, только самый лучший…
Мама Диего приехала на машине с другом, семьсот километров до обычной церквушки неподалеку от нашего дома.
Она сидит на лавке рядом со мной как приклеенная. Объятая страхом. Бедная Роза, увядший цветок, который никогда больше не оживет. Однако привела в порядок волосы, сразу видно, что была в парикмахерской, — на голове пышная прическа из неподвижных завитков фиолетового цвета. Я держу ее за руку, она сжимает ее, словно прося прощения.
Как-то она сказала мне: «Не было тогда возможности заниматься им, поэтому я отдала его в школу-интернат, но если бы вернуть все назад…»
Назад ничего не вернуть, Роза.
Сейчас, возможно, она вспоминает те годы, когда Диего был маленьким, «вот таким крохотулечкой», беспокойно спал по ночам, часто падал с кровати, с верхнего яруса, и ей звонили из медпункта, потому что ребенок звал маму, но Роза не могла ездить так далеко, в Нерви, в интернат, «хороший интернат, благотворительный», потому что посменно работала в столовой. Звонила ему, говорила: «Не балуйся, малышик». Сейчас Роза переехала в Ниццу с другом, у них там домик, жаль, что руки трясутся.
Она поцеловала внука в лоб, но на руки взять побоялась. Была задумчива, в плену у призраков, еще более жалких, чем она сама. Молча дышит, видно, не открывала рта все эти часы в машине.
Я спросила у нее, похож ли ребенок на Диего в детстве.
— Очень похож, особенно на одной фотографии, я тебе покажу… вышлю потом.
Улыбнулась отсутствующей глупой улыбкой.
— Она ширяется, — скажет мне Пино чуть позже.
Девушка, которая читает Евангелие, кажется умственно отсталой, она похожа на тюленя в парике. Диего выбрал бы ее в качестве модели.
Я принесла магнитофон. Встаю, нажимаю на кнопку «play».
На гробе нет никаких цветов. Только разбитый фотоаппарат «Лейка» и флаг из Генуи. I Wanna Marry You, [13] —плывет над этими скудными пожитками.
Oh, dartin’, there’s something happy and there’s something sad… [14]
Дуччо
13
«Я хочу жениться на тебе» (англ.).
14
«О дорогая, есть счастье, а есть печаль…» (англ.)
Ребята из фотостудии взвалили на себя деревянный ящик с их молодым учителем внутри и понесли.
Маленький афганец успокоился, пускает мыльные пузыри. Эти летающие лужи понравились бы Диего. На мгновение мне показалось, что это его глаза, падающие вниз.
Как обычно, в конце похорон аплодисменты.
Под предлогом того, что нужно смотреть за ребенком, Армандо все это время бродил где-то в глубине церкви. Небритый, кожа потемнела, только сверкают голубые глаза. Лиц почти такое, как прежде. Он качал Пьетро в колясочке, время от времени доносился плач. Сейчас папа стоит перед гробом, протягивая руку. Не дотрагивается, ждет, словно между его рукой и деревом еще осталась недодуманная мысль, мольба. Он постарел, впервые я вижу, как он постарел. Наклоняет голову и, кажется, опирается о гроб, будто прося помощи у парня, неподвижно лежащего внутри, ставшего мумией, человеческими останками, сердцевиной съеденного яблока.
Подставляю свои щеки, то одну, то другую, под хлесткие удары других щек, поцелуи в пустоту, поцелуи смерти. Жжет кожу. Я не снимаю солнцезащитных очков, чтобы не пересекаться взглядом с теми, кто ищет меня глазами. Черные рыбы.
Слышу, как спутник Розы спрашивает у нее:
— Холодно было в церкви?
Гроб поставили в микроавтобус фотостудии, обошлись без помпы и черных машин.
Дуччо с ужасом смотрит на эту колымагу. Обнимает меня, зеркальные очки плотно сидят на усталом лице. Закусывает губу широкими, хищными зубами.
— …А ведь он был великим фотографом… великим.
Нажимает кнопку пульта, идет танцующей походкой к «ягуару», припаркованному у самого входа в церковь.
— Кто бы мог подумать, — говорит Виола, — гробы так разукрашивают… — Затягивается насквозь промокшей сигаретой. — Но, в сущности, мертвым-то на это наплевать.
Я выхватываю из ее рук сигарету, топчу ее:
— Хватит курить, с ума сошла!
Потемнело, небо серое, того и гляди пойдет дождь. Пьетро одет в белое, не спит, скинул пеленку. Лежит, уставившись на треугольник накидки с фигурными краями, свешивающийся с коляски. Огромные глаза, лысая голова, будто у какого-то насекомого. Папа спрашивает, что мы теперь будем делать.
Действительно, что делать? Это не свадьба, прохладительных напитков не подносят. Похороны и те необычные: без катафалка, без могилы. Диего не хотел. Всегда говорил, на ветер, на ветру он и будет.
— Отвези домой ребенка, папа.
Едем через весь город в крематорий. Въезжаем в ворота по пыльной дорожке. Хорошее место, легкое, напоминает теплицу. Гробы, ожидающие своей очереди, похожи на ящики с семенами. Пино забирает свой флаг, аккуратно складывает, не хочет, чтобы его тоже сожгли.