Рождество под кипарисами
Шрифт:
Он поцеловал мать в плечо, поймал ее руку, которую она тщетно попыталась вырвать, и стал ее благодарить.
Старая женщина поднялась по лестнице, еле слышно бранясь и бормоча горькие слова. Сыновья сведут ее в могилу! Чем она прогневила Аллаха, какие грехи совершила, чтобы жить в одном доме с такими двумя сыновьями? Джалил одержим демонами, а из-за Омара у нее всегда одни неприятности. Перед войной он учился в лицее в новом городе, куда Кадур сумел его записать по протекции друга-европейца. Потом отец умер, брат был на фронте, и Омар мог больше ни перед кем не отчитываться за свое поведение. Несколько раз он возвращался домой с разбитым в кровь лицом, с распухшими губами. Он с удовольствием ввязывался в драки и носил в кармане ножик. Сын без отца – угроза для всех, подумала тогда Муилала. Несколько недель он скрывал от матери, что его выгнали из лицея, потом она узнала от соседки, что Омар явился на занятия с газетой под мышкой, крича с торжествующим видом: «Немцы взяли Париж! А он сила, этот Гитлер!» Муилала тогда пообещала, что все
Омар тоже был красив, как и его старший брат, но отличался необычной внешностью: угловатое лицо, высокие скулы, тонкие губы, густые каштановые волосы. Кроме того, он был значительно выше ростом, и лицо его постоянно выражало такую суровость, такую злость, что он выглядел гораздо старше своего возраста. С двенадцати лет он носил очки, но их толстые линзы уже не помогали, и его близорукий взгляд создавал ощущение, будто он заблудился, сейчас вытянет вперед руки и попросит ему помочь. Его вспыльчивость пугала Аишу. Как будто она находилась рядом с голодным или раненым зверем.
В годы войны Омар благодарил судьбу за то, что старший брат на фронте, хотя он никогда открыто в этом не признался бы. В его воображении часто возникало обезображенное тело Амина, разорванное снарядом и гниющее на дне траншеи. О войне он знал только то, что ему рассказывал отец. Газ, грязные окопы с полчищами крыс. Он не знал, что теперь воюют по-другому. Амин выжил. И что еще хуже, вернулся с фронта героем, с гроздью медалей на груди и неистощимым запасом невероятных историй. В 1940 году его взяли в плен, и Омару пришлось изображать тревогу и отчаяние. В 1943-м Амин вернулся домой, и Омару надо было притворяться, будто он испытывает облегчение, а затем, когда старший брат решил снова пойти добровольцем на фронт, – восхищение. Сколько раз Омар вынужден был выслушивать рассказы о героических поступках брата, о том, как он бежал из лагеря, как пробирался через холодные поля, как бедный крестьянин выдал Амина за своего батрака! Сколько раз Омар делал вид, что смеется, когда Амин изображал, как он ехал в вагоне с углем, когда он рассказывал, как встретил в Париже девушку легкого поведения и та приютила его у себя? В то время как брат устраивал представление, Омар улыбался. Хлопал Амина по плечу и говорил: «Да, ты истинный Бельхадж!» Но он умирал от зависти, видя, как девушки слушают героя войны, приоткрыв рот, высунув кончик языка, тихонько вскрикивая от восторга, и на все готовы ради него.
Омар так же ненавидел своего брата, как ненавидел Францию. Война была для него местью французам, благодатным временем. Он возлагал огромные надежды на это вооруженное противостояние, мечтал выйти из него вдвойне свободным. Брат погибнет, а Франция потерпит поражение. В 1940 году, после позорного перемирия с немцами, Омар с наслаждением выражал презрение к тем, кто проявлял хоть малейшую угодливость по отношению к французам. Он находил удовольствие в том, чтобы пихать их, грубо толкать в очереди в магазине, плевать на туфли дам. В европейской части города он оскорблял слуг, сторожей, садовников, которые, потупившись, предъявляли разрешение на работу французским полицейским, грозно предупреждавшим: «Как только закончишь работу, сразу выметайся отсюда, понял?» Он призывал к бунту, показывал пальцем на таблички на домах, запрещавшие коренным жителям пользоваться здесь лифтом и мыться. Омар проклинал этот город, это прогнившее конформистское общество, этих французских поселенцев и солдат, земледельцев и лицеистов, убежденных, что они живут в раю. Жажда жизни сочеталась у Омара со страстным стремлением к разрушению – разрушению лжи и коверканью языка, развенчанию символов, ликвидации грязных жилищ, – чтобы на их месте построить новый порядок и стать одним из его вождей. В 1942 году, в «год талонов», Омару пришлось как-то разбираться с крайне скудным рационом и продовольственными карточками. Пока Амин находился в плену, Омар вынужден был сражаться с обычной нуждой, и это приводило его в ярость. Он знал, что французы имеют право на вдвое большее количество еды, чем марокканцы. Он слышал, что местным не выдавали шоколад под тем предлогом, что это непривычный для них продукт. Он познакомился с несколькими торговцами на черном рынке и предложил им помощь в сбыте товаров. Муилала не спрашивала, откуда берутся цыплята, которых он приносил в дом и швырял на кухонный стол, не интересовалась происхождением кофе и сахара. Она только качала головой, и иногда ее лицо выражало огорчение, выводившее Омара из себя. Его убивала такая неблагодарность. Ее это не устраивает? Разве трудно сказать спасибо, почувствовать себя хоть немного ему обязанной за то, что он кормит сестру, своего чокнутого братца и обжору служанку? Нет, для матери существовали только Амин и эта дура Сельма. Сколько бы Омар ни делал для страны, для семьи, он чувствовал, что его не понимают.
К концу войны у Омара появилось много друзей в подпольных организациях, боровшихся с французскими оккупантами. Поначалу руководители неохотно давали ему задания. Они не доверяли импульсивному парню, которому недоставало терпения дослушать речи о равенстве и женской эмансипации. Ломающимся юношеским голосом он призывал к вооруженной борьбе – немедленно, прямо сейчас! Руководители предлагали Омару почитать кое-какие книги и газеты, но он только досадливо отмахивался. Однажды он разозлился на одного испанца с лицом в шрамах, сражавшегося против
Его недостатки компенсировались непоколебимой преданностью и реальной отвагой, и это в конце концов убедило руководителей ячейки. Все чаще и чаще он исчезал из дома на несколько дней, порой пропадал целую неделю. Муилала умирала от беспокойства, но никогда ему об этом не говорила. Заслышав скрип входной двери, она вскакивала с кровати. Муилала осыпала упреками Ясмин, а потом плакала в объятиях рабыни, несмотря на то что питала отвращение к ее черной коже. Она молилась ночи напролет и представляла себе, что ее сын сейчас гниет в тюрьме или лежит где-то убитый, и все из-за девушки или из-за политики. Но он всякий раз возвращался, со все более яростными речами на устах, оформившимися идеями, мрачным взором.
В тот вечер Омар устроил собрание в доме матери и заставил ее поклясться, что она ничего не скажет Амину. Сначала Муилала отказалась; она не хотела неприятностей, не желала, чтобы в стенах дома, который Кадур построил своими руками, люди прятали оружие. Она не желала слушать громкие националистические речи Омара, и тот едва сдержался, чтобы не плюнуть на землю и не сказать: «Когда твой сын сражался за французов, тебе жилось совсем неплохо». Однако он взял себя в руки и, хотя эта сцена показалась ему крайне унизительной, вытянул губы и стал целовать пергаментные руки матери:
– Не могу же я ударить в грязь лицом! Мы ведь мусульмане. Мы националисты. Да здравствует Сиди Мухаммед бен Юсуф!
Муилала испытывала трогательную и почтительную любовь к султану. Сиди Мухаммед бен Юсуф жил в ее сердце, в особенности теперь, когда он был далеко от родины, в изгнании. Она, как и многие другие женщины, поднималась ночью на террасу на крыше, чтобы в лике луны рассмотреть черты своего монарха. Ей не понравилось, что Матильда расхохоталась, узнав, что она плакала, когда Сиди Мухаммеда отправили в изгнание и поселили у мадам Гаскар [19] . Она прекрасно знала, что невестка ей не поверила, когда она рассказывала, как по прибытии на этот странный остров, населенный неграми, слоны и дикие звери простерлись ниц перед свергнутым султаном и его семьей. Мухаммед, да сохранит его Всевышний, совершил чудо в самолете, перевозившем его с семьей в это проклятое место. Он и его родные могли бы разбиться из-за каких-то неполадок в подаче керосина, но султан приложил свой носовой платок к стеклу кабины, и самолет благополучно долетел до пункта назначения. Муилала сдалась на уговоры сына, думая о султане и Пророке. Она поспешила к лестнице на второй этаж, чтобы не встретиться с мужчинами, входившими в ее дом. Омар последовал за ней, а когда увидел сидевшую на ступеньке Аишу, грубо ее толкнул:
19
То есть на острове Мадагаскар. В августе 1953 г. султан Мухаммед V был низложен и вместе с семьей отправлен на Корсику, а затем в январе 1954 г. перевезен на Мадагаскар.
– А ну, пошла отсюда, да поживее, а то развалилась тут, как мешок с мукой. Ты понимаешь по-арабски, христианка? Если только я замечу, что ты шпионишь… Смотри у меня!
Он поднял руку, показал свою большую ладонь, и Аиша подумала, что он может раздавить ее о стену, как Сельма давит ногтем больших зеленых мух. Аиша мигом влетела к себе в комнату и, закрыв за собой дверь, вытерла вспотевший лоб.
Третьего октября 1954 года Матильда села в самолет, направлявшийся в парижский аэропорт Ле-Бурже, а оттуда на стареньком аэроплане полетела в Мюлуз. Путешествие показалось ей бесконечным, до того ей не терпелось излить свою ярость на Ирен и свести с ней счеты. Как у сестры хватило наглости не сообщить ей о том, что отец умирает? Она держала Жоржа в заложниках, хотела, чтобы папочка принадлежал только ей, и с притворной нежностью целовала его в лоб. Во время перелета Матильда плакала, думая, что отец, наверное, звал ее, а Ирен ему соврала. Она придумывала, какие слова надо будет сказать, что сделать, когда она встретится лицом к лицу с сестрой. Она заново переживала одну из тех сцен неистовой ярости, которые закатывала сестре в детстве, а та только смеялась:
– Папа, иди посмотри! В малявку будто бес вселился!
Едва она приземлилась в Мюлузе и прохладный ветер освежил ей лицо, гнев ее моментально улегся. Матильда медленно огляделась, как во сне, когда рассматриваешь окружающий пейзаж и боишься, как бы одно неловкое движение, одно лишнее слово не прогнали ночную грезу. Она протянула паспорт чиновнику, и ей захотелось ему сообщить, что она здесь родилась и теперь вернулась домой. Она охотно расцеловала бы его в обе щеки – так ей был приятен его эльзасский выговор. Бледная и худая Ирен в элегантном траурном наряде ждала ее. Она медленно помахала рукой в черной перчатке, и Матильда направилась к ней. Сестра постарела. Она стала носить большие очки, отчего ее лицо выглядело суровым, почти мужским. Из родинки под правой ноздрей торчало несколько жестких белых волосков. Она обняла Матильду с несвойственной ей нежностью. Та подумала: «Теперь мы сироты», – и при этой мысли расплакалась.