Розовый Меркурий
Шрифт:
Канивет распространялся только о своем пятидневном мученичестве, и было нелегко заставить его говорить о деле, из-за которого возникли судебные неприятности. Он отрицал все. Попросил, будто бы, у артиллеристов кусок хлеба, потому что был страшно голоден ночью. Ничего другого не удалось из него выкачать. Это выглядело, при его слабом развитии, весьма правдоподобно. Больше лишь по долгу службы, нежели из-за какого-то подозрения, я запросил у одиннадцатого полка характеристику их Канивета и какие-нибудь сведения о нем. На другой день я получил по телеграфу довольно точную характеристику Канивета, находившегося под стражей. Совпадали и имена отца и матери с теми, которые он назвал мне, и, кстати, было отмечено, что Канивет никогда не изобрел бы пороха. Тогда я решил, что отошлю Канивета в его полк, хотя бы уже потому, что он все еще не был сыт, и даже в заключении добивался удвоенных порций. Ради проформы еще раз приказал осмотреть его мундир, просто, чтобы сделать протокольную запись.
Канивет
Это была одномарковая красная марка, надпечатка подняла ее стоимость до двух франков пятидесяти сантимов. Клей на ее оборотной стороне отсырел, она свернулась в узкий цилиндрик и могла в таком виде оставаться незамеченной в углу кармана. Но как она туда попала? Возможно, путь ее сюда, в уголок кармана, был очень сложен. Но более сложно и фантастично было следующее: обладатель новой неиспользованной марки должен был купить ее на территории за немецкими окопами, где ее продавали. Значит, хозяин должен был передвигаться в немецком тылу и придти оттуда. Таким образом, он не мог быть французским солдатом Каниветом, не вылезавшим в течении пяти суток из воронки.
Напрашивался вывод — человек на стуле, беззаботно болтавший ногами, немецкий шпион.
Я накрыл марку пресс-папье и приказал Канивету одеться. Потом подверг его новому допросу. Он знал имена своих товарищей, командиров, помнил места, через которые прошел его полк и где он воевал. В его речи слышался диалект Пикардии, откуда он происходил. Значит, ничто не делало его подозрительным, кроме этой марки. Я подумал, что человек, находящийся передо мной, должен быть необыкновенно интеллигентной личностью, чтобы столь отважно разыгрывать со мной эту комедию. Или это был в самом деле глупец, дурачок одиннадцатого полка, как сказал санитар, отец-провизор, который уже дал свои показания. А марка попала к нему в карман каким-то самым неправдоподобным путем.
Я попытался даже помочь ему. Спрашивал, в самом ли деле он, такой голодный, не выходил все эти четыре или пять дней из своего убежища. Скажем, за едой. Не копался ли он в брошенном ранце какого-нибудь солдата или, возможно, в карманах убитого, лежавшего неподалеку? Короче, я навязывал ему всевозможные отговорки, которые он мог бы позднее придумать сам. Но он отрицал все, непонимающе глядя на меня.
Я положил перед ним марку. Он сделал вид, будто не знает, что это такое. Не знает, как она попала к нему в карман. Неуклюже пытался утверждать, будто ему кто-то из нас ее подсунул. Но таким образом меня нельзя было провести. Я не только четыре года проработал в контрразведке, но был и старым филателистом. Я отлично знал, что совсем недавно, возможно до прошлой недели, в оккупированной Бельгии для надпечатки в два франка пятьдесят применялись только двухмарковые марки. Использование для этой цели одномарковой германской марки является новостью, насчитывающей, быть может лишь несколько дней. Мы, филателисты, были и тогда, во время войны, хорошо информированы о каждом движении неприятельской почты. Я объяснил ему, что новейшая германская марка не могла попасть во французский тыл никаким более быстрым путем, кроме одного: он сам должен был ее доставить. Я сказал ему это по-немецки, которым владею отлично, но он слушал и смотрел на меня непонимающе, так, будто я внезапно рехнулся.
Однако мне все это было ясно. Это был шпион. Я распорядился отправить Лжекани-вета в Париж, в военный трибунал…
И вот он стоит перед трибуналом. Видно было, что я ввел военного прокурора в страшное замешательство. Об этом свидетельствовал обвинительный акт, в котором, кроме обвинения, которое выставил я против Канивета, не говорилось ни слова. Следовательно, и в зале суда продолжалась моя дуэль с этим Каниветом.
На судебное разбирательство вызвали и артиллерийского лейтенанта, обрадованного тем, что он пробудет два дня в Париже. Он привез с собой показания артиллеристов, утверждавших, что Канивет начал разговор с просьбой поделиться с ним хлебом, но потом стал расспрашивать о вещах, до которых ему не было дела. Были вызваны единственные два солдата его взвода, оставшиеся в живых после жуткой ночи у Берри о Бак. После минутного колебания они узнали Канивета, но он не узнал их, и суд мог одновременно убедиться, что Канивет не может
А потом говорил я. Мне думается, что я блестяще изложил все материалы моей экспертизы. Германская марка с надпечаткой для Бельгии лежала меж двух стеклышек перед судьей, и для меня это был corpus delicti, заставляющий отбросить всякие сомнения. Я суммировал все, что могло быть неясным о настоящей личности Канивета, заметив, что его показания о своей прошлой жизни не больше того, что может какой-нибудь, правда, очень интеллигентный работник военной разведки узнать за пару часов у пленного. Я высказал свою гипотезу, что подлинный Канивет был взят в плен, а какой-то немецкий разведчик нашел, что он похож на него и использовал это сходство. Так он попал за наши линии, решив, что если его поймают, то он прикроется этим сходством. На его счастье, ему не понадобилось запоминать многочисленные сложные подробности, потому что он натолкнулся на ограниченного парня с убогой памятью. Так, например, о своей матери Ка-нивет, видимо, мог поведать только то, что она высокая и худая. Никаким другим способом, кроме моей гипотезы, нельзя было объяснить, как очутилась неиспользованная германская марка в кармане Канивета. Шпион купил ее где-то в Бельгии, положил в карман и забыл о ней. Эта мелочь ускользнула от него, чтобы под конец его выдать.
Друзья говорили, что я выступил логично, убедительно. Собственно, обвинителем был я, потому что прокурор лишь вяло присоединился к моей аргументации. И она убедила суд. Канивет был осужден к расстрелу как «неизвестный германский шпион». Приговор вызвал много шума. Все же у многих не было уверенности насчет Канивета.
Меня покинула уверенность только после того, как я отделался от поздравлений знакомых и похвал начальника и очутился наедине с собой, в номере гостиницы. И, должен признаться, что она покинула меня полностью. Пока я стоял лицом к лицу с Каниветом, я говорил себе: «Это не Канивет, а некий германский офицер, такой же способный, как я, или даже еще способнее — судебный процесс был борьбой равноценных соперников». Однако теперь, когда Канивета увели в его камеру, он брел шагом тупицы, будто все еще не понимая, в чем дело. Когда я не видел его и говорил себе, что уже никогда его не увижу, все выглядело совсем по-другому. Внезапно я спросил себя, не были ли все мои дедукции в связи с этой маленькой красной маркой простой бравадой. Разве можно допустить, чтобы человеческая жизнь зависела от маленького клочка бумаги? Разве не было гораздо более важным свидетельством, что его узнала мать, узнали товарищи и что он столько знал о подлинном и несомненном Канивете?
Само собой, я не ложился в эту ночь, а ходил непрестанно по комнате. Сомнения одолевали меня. Наконец, я пришел к твердому убеждению, что осужденный Канивет не кто иной, как подлинный Канивет, этот придурковатый солдатик одиннадцатого полка, всю войну ищущий только, где бы чего пожевать. Теперь я твердил про себя и убеждал себя, что такая тонкая игра и притворство просто невозможны, невероятно такое подражание дурачку. Нельзя было забыть этот последний недоумевающий взгляд, которым он окинул все вокруг, когда ему выносили приговор.
И вот незадолго до полуночи я решил посетить председателя суда и взять назад свои доказательства. Пусть мне это испортит карьеру, пускай выставлю себя на посмешище. Только бы не стать причиной смерти невинного дурачка.
Такси достать не удалось. Впрочем, времени было достаточно. Казнь была назначена на три часа утра. До нее весь состав суда должен был опять собраться, чтобы вновь прочитать осужденному приговор. Значит, в тюрьме я застану и председателя. И хотя времени было достаточно, я бежал, а не шел по совершенно темным парижским улицам к военной тюрьме. В час ночи я уже стучался в ворота тюрьмы. Меня немало удивил открывший мне надзиратель. Он сказал, что мне звонили в гостиницу, что осужденный просит, чтобы ему разрешили поговорить со мной перед казнью. Ему не отказали в этом.