Ртуть и золото
Шрифт:
– Отчего вы не перенесли ее в комнату? – доктор подивился, что бедняга Марта рожает внизу, в прихожей, на диванчике перед самой лестницей. Рядом с роженицей хлопотали две девки и русская акушерка – старуха с отпечатавшимся на лице многолетним алкоголизмом.
– Как воды отошли – побоялись наверх тащить, а теперь и поздно уже, – призналась хозяйка, тощая, как спица, фрау Глюк, наверняка мерзавка сама запретила тащить роженицу наверх – чтоб не пачкать комнат, – да и утро раннее, клиент всего один, и он не против, даже платит – чтобы смотреть.
Яков краем глаза
– Полотенце, воду! – приказал молодой доктор, и девицы метнулись на кухню. – Давно началось? Почему прежде меня не вызвали?
– Так шло все как надо, только видите – головка застряла, – начала оправдываться фрау Глюк, акушерка же молчала с тупым выражением лица, видно, не понимала по-немецки.
– Что за говно в родовых путях? – Яков посветил между раздвинутых ног – там, в глубине, кроме черной застрявшей головки, насыпано было что-то желтое. – Что за кристаллы, ведьма? – грозно по-русски спросил он акушерку, и та проблеяла почтительно:
– То сахарочек, батюшка, ребеночка на свет выманивали…
– У-у, идолище! – Яков со злости даже замахнулся на дуру щипцами, потом спросил роженицу: – Марта, есть у тебя венера какая, чтоб я знал?
Марта ему не отвечала, только орала охрипшим от натуги голосом, но ответила фрау Глюк:
– У Марты сифилис, доктор. Год или полгода – она не признается.
«Хорошо, что мы к ней не ходили», – подумал Яков и сказал вслух:
– Бережно придется тянуть, кости плода при сифилисе крайне хрупки.
И – сглазил. Все случилось – как и рассказывал он потом профессору Бидлоу: и голову раздавил, и вытаскивал младенца из материнского чрева по кускам. Был младенец, на самом деле, не жилец на белом свете – при таком-то сифилисе, но Яков все равно не любил те роды вспоминать. И орущую Марту, и дуру акушерку с ее «сахарочком», и паршивку Глюк. И, главное, любопытного зрителя с галереи.
Доктор заставил роженицу выпить лауданума, водки с опием, крики поутихли, и Яков круглым ножом вычистил в медный таз – все, что осталось. Девки стояли около него с открытыми ртами, акушерка, дрянь пьяная, уже храпела в кресле, а фрау Глюк растворилась где-то в недрах своих бордельных владений.
– Вот и все, Марта, – сказал роженице доктор. – Можешь поспать, и неделю хотя бы – не работай. И уж постарайся вперед не беременеть, а то видишь, что выходит.
Доктор прикрыл роженицу пледом и принялся собирать потихоньку добро свое обратно в саквояж, и тут с галереи тихим лепетом послышались – аплодисменты. Яков поднял голову и глянул наверх – безумными глазами. На этого идиота.
Он был в маске, тот любопытный идиот, и навряд ли Яков мог бы потом утверждать, что видел в ревельском борделе именно лифляндского ландрата. Тот зритель был очень дорого одет, с драгоценной перевязью, и темные кудри вились над его головой – словно отброшенные шквальным ветром. И этот шрам, от подбородка до скулы, и глаза, серые, змеиные, злые… Он стоял так высоко, это мог быть просто похожий человек, мало ли дуэлянтов со шрамами…
А потом – из двери за спиною любопытствующего зрителя вышел еще один. В такой же маске, но – полуодетый,
Волосы и кожа – как сам солнечный свет, готически переломленная талия – это мог быть братишка Рейнгольд. А мог и не быть – все-таки маска. Мог оказаться и просто похожий на него человек.
– Вот так же, кусок за куском, ты и вытягиваешь из меня мою душу…
– У тебя нет – никакой души, – господин со шрамом сбросил с плеча молочную, браслетами звякнувшую руку, и повернулся, и медленно побрел по галерее – прочь.
Дядя и племянник приходили в себя в профессорском кабинете, после долгой и сложной операции по извлечению рогатого камня из мочевого пузыря, дядя на операции – блистал, племянник – достойно ассистировал, а симулянт Петруша отбыл домой – с притворной кишечной коликой.
Постучался в кабинет давешний румяный Михаил, объявил:
– К вашей милости господин Тремуй!
Не объяви его секретарь-санитар, Яков и не признал бы смотрителя оранжереи. Без пышного вороного аллонжа и без краски Тремуй имел невзрачный вид. Сивые редкие волосы и морщинистое кирпичное личико, в отсутствие пудры оказавшееся обветренным, с темными морщинами, в сетке лопнувших сосудов. Даже изумрудные лучистые глаза его поблекли и отсвечивали – болотом…
– Доктор! – посетитель прянул к профессору на тонких дрожащих ногах, комкая в пальцах платок – совсем как оперная певица амплуа «добродетельная супруга». – Умоляю вас! Карета внизу! Вы не можете не поехать… Месье Мордашов очень, очень плох… Он в отчаянии, и только вы, доктор…
– Не поеду, – тихо, но твердо отрезал доктор Бидлоу. – После сегодняшнего пузыря я вашего Мордашова попросту покалечу – руки дрожат, глаза закрываются. Да и годы не те – козлом скакать по вызовам. Вот, берите Ван Геделе, он молодой хирург, многое обещает. Поедешь с ним, Яси?
– А что у вас – свищ, грыжа? – на всякий случай уточнил Яков и под конец назвал самое страшное: – Или – ущемление?
– Побои у нас, – признался, потупясь, де Тремуй и со стыда порвал-таки платок.
– Поехали, – легко согласился Яков, побои ничуть его не пугали. – Вы же не против, виконт, если я заменю дядюшку?
– О да, только скорее, – пропел де Тремуй, как показалось Якову, совсем уж наигранно страдающим голосом.
Вдвоем вышли они на улицу – уже стемнело, весна наконец-то вошла в свое право, снег растаял, и кареты переобулись с полозьев – на колеса.
– Господин Мордашов – это смотритель гардероба? – спросил Яков, забираясь в карету вслед за своим Вергилием. – При той нашей встрече мы не успели друг другу представиться.
– О да, мой бедный Анри – он смотрит за гардеробной в императорских покоях, – в пространство сомнамбулически проговорил де Тремуй, и Якову все сильнее стало казаться, что он придуривается и вовсе не убит горем, а себе на уме. – Такая жестокая судьба… Бедный мой сосед…