Рубин эмира бухарского
Шрифт:
— Да, и про Эспера Константиновича ты теперь тоже знаешь. Вот, хочешь, посмотри, я для тебя приберег вырезку — это из газеты политотдела Балтфлота.
Он вынул из бокового кармана пачку бумаг и, перебрав их, подал мне одну. Я увидел большую бледную фотографию Листера на серой, скорее оберточной, чем газетной, бумаге и внизу биографию.
«Сын минера Балтийского флота, уроженец Колпина, эстонец, член партии с 1904 года, был офицером царской армии и в то же время членом подпольного большевистского комитета, в 1905 г. поднял восстание в армии на Дальнем Востоке, осужден к 15 годам крепости, бежал; жил и учился в Швейцарии и Германии, доктор философии Гейдельбергского университета; в апреле 1917 г. вернулся в Россию. Комиссар фронта, потом член
— Да, — только сказал я, отдавая Паше вырезку, — вот какие у нас люди.
— А Рубцов? — спросил Паша с сияющими гордостью глазами. — Орел! Ты еще не знаешь, кто такой Рубцов. Это совсем не его фамилия.
— Кто же?..
— Догадайся!..
Я покачал головой:
— Не могу.
— Ну погоди, он сам тебе скажет или по портрету узнаешь. Другой раз будешь лучше смотреть.
«Листер и Рубцов, оба большие люди. И какие разные, — промелькнуло у меня в голове. — Листер весь анализ, мозг и расчет — великолепная человеческая машина, а Рубцов — поскольку я уже немного его знал — весь воля, огонь, безграничная смелость. Его стихия — люди. И оба — к одной цели; я пока видел только двоих, а сколько должно быть таких и какая это сила!»
Внезапно Паша поднялся и сказал:
— Да, надо тебе чего-нибудь поесть. Пойду вскипячу чай.
— Не буду я пить, не хочу.
— Будешь!
— А ты будешь?
— Буду.
— Ну тогда давай.
Паша вышел, а я продолжал размышлять. Что-то еще было у меня в подсознании, но я никак не мог сосредоточиться.
«Файзулла. Так вот кто он был — агент японской разведки. Встретил своего однокашника Бориса, а потом потащил за собой целую банду офицеров и беляков. Сын эмира бухарского, бывший паж, наверно, на балах стоял за креслом какой-нибудь великой княгини, шпион. Да, все это очень увлекательно. Правда, в жизни все серее, чем в воображении, этикетки заманчивее содержимого. И ведь, в конце концов, я его мало знаю — я говорил с ним только один раз».
И тут я весь сжался и замер. Какие-то шарики крутились в моем мозгу помимо моей воли. Что я делал — припоминал, соображал, решал? Только наивные люди или глупцы могут думать, что мышление — это сознательный процесс. Мышление — это такой же рефлекторный и неуправляемый процесс, как и художественное творчество; и плоды его лишь постфактум поддаются логическому анализу. Никто еще никогда не сделал настоящего открытия путем одних логических выкладок.
Я вспомнил то, что наш профессор рассказывал нам в университете про знаменитый ответ Рентгена. На вопрос, что он думал, когда экспериментировал с икс-лучами, он неторопливо ответил: «Я не думал, я экспериментировал». Силлогизмы — это не машина, на которых мы добираемся до истины, это всего лишь контрольные весы. Мы не можем управлять процессом мышления, мы можем лишь проверять его результаты.
Так, мне казалось, было и в этом случае. Голова работала сама по себе, я как будто оставался свидетелем где-то сбоку, и вся моя задача была в том, чтобы не спугнуть этот шедший внутри меня процесс.
Так как это было? Да, я видел его только один раз. Каким привлекательным показался он мне! Только вот этот скверный рот. Сын эмира бухарского. Я где-то читал, что у эмира было чуть не шестьдесят сыновей от бесчисленных жен. Какая вражда и соперничество должны были быть между ними! Вот где школа не братской любви, а братской ненависти. И что это еще говорил Толмачев в поезде? Что, когда исчез тот знаменитый рубин, кого-то из сыновей эмира пытали, кому-то рубили голову. Рубин, рубин... Чего это ради он залез мне в голову, это уж какая-то чепуха. И в то же время я чувствовал, что где-то что-то есть, и под ворошившимся в моей голове мусором что-то кроется.
Я опять внутренне весь сжался. Да, что это было? Что-то было, что это было? Надо молчать, притаиться, чтоб не спугнуть. Кругом тихо, Паши не слышно. Что это было? Да,
И память вызвала из своей глубины весь внешний вид той сцены: площадь, чайханы, киоск грека — как мерно уходил могучий верблюд, унося двух заморских лазутчиков... Нет, это неважно, назад к первой сцене.
Я сидел и переводил индийские стихи, потом пошел пить воду, а когда вернулся, нашел Файзуллу. Он спросил, показывая на мои книги, на каком это языке, а потом мы говорили о стихах. Я привел ему одну строчку на санскрите и свой перевод, а он предложил другой вариант, изменив только одно слово. Интересно, почему он предложил так, хотя это было неверно, неоправданно? Меня это тогда же озадачило, не понимаю этого и теперь. В стихотворении не было ни малейшей двусмысленности.
Все эти размышления были утомительными и казались бесплодными. Но должны же быть какие-то причины, почему он предложил мраморный бассейн вместо хрустального? Потом он улыбнулся, как бы про себя, а когда я переспросил его, как-то зловеще насторожился, замер и стал уверять, что он пошутил. Не понимаю.
Я устал и откинулся назад на подушку. Движение было немного порывистым, одеяло сползло на землю, моя длинная нога высунулась из-под него.
Шрам пореза на ноге, полученный мной в соседней с мраморным бассейном комнате, как только я увидел его, будто молнией осветил мое сознание. Я все понял. Я все знал. На этот раз я не мог ошибиться. Я боялся говорить, боялся повернуть голову, боялся дышать. Я только поводил глазами, будто слышал какие-то звуки. Неужели она улетит, рассеется, эта счастливая догадка? Я опять откинулся на подушку, обессиленный. Вошел Паша.
— Ну вот, Глебок, — сказал он, — чай готов. Лепешек не было, я испек свежие, поэтому завозился. Давай!
Он внес чайник, пиалы, постный леденцовый сахар, лепешки и касу топленых сливок. Но я не мог есть. В голове сверлила совершенно отчетливая, может быть, сумасшедшая догадка. Пока я ее не проверю, покоя не будет.
Я еле мог дождаться, когда Паша кончит завтрак. Сам я выпил, и то нехотя, лишь стакан крепкого чая с леденцом. Тело мое было легкое и пустое. Я был весь как натянутая струна — лучшее состояние, какое я знаю. Но вот Паша отставил пиалу, и я сказал:
— Ну, а теперь, Паша, давай я встану.
— Да что ты? — встрепенулся он. — Что за блажь?
— Не блажь, Паша, — сказал я, — дело.
— Какое такое может быть дело?
— Я все равно встаю, Паша, не мешай! Я тебя не спрашивал, когда у тебя дело было, а теперь ты меня не спрашивай.
Я глядел ему прямо в глаза, и охота спорить с привидением в лихорадке стала у него проходить. Он помог мне одеться, ведь у меня действовала только одна рука, и молча последовал за мной, когда, качаясь от слабости, я двинулся к средней комнате с ямой посередине и стал спускаться в нее. Неверно ступая, я бессильно взмахнул рукой и свалился бы вниз, если бы Паша вовремя не подхватил меня и не втащил обратно.
— Да ты скажи, по крайней мере, сумасшедший, чего ты хочешь? — крикнул он.
— Не мешай, — стиснул я зубы.
Я сел на краю бассейна и отдохнул. Через несколько минут, терпя Пашину поддержку, я спустился вниз и подошел к бассейну с его мраморной облицовкой и загадочной непрозрачной поверхностью. Я ступил в воду обутым, как был, и, медленно шаркая подошвами по дну, двинулся к самому концу бассейна под родник. Вот то место, где я поранил себе ногу. В обуви нечего бояться этого. Я поводил ногой в воде и наткнулся на какой-то предмет. Нагнувшись и очень осторожно пошарив здоровой рукой в воде, я нащупал что-то острое, видимо камень. Ага, вот он! Я попробовал обхватить его, по он был слишком велик и неудобен для руки. Я нагнулся еще ниже, кровь прилила к голове, и все же я обхватил его снизу и поднял. В полутьме макбары засияло матовое золото, а посреди него влажными красными гранями переливался драгоценный камень.