Рудник. Сибирские хроники
Шрифт:
– А чего им не угодил Сугатовский-то? – спросил рассказчика второй старик, закуривая.
– Да народ по-всякому говорит. Кто из-за богатства, это, выходит, чтобы все присвоить, а кто – что из-за его жены-красавицы горный начальник голову потерял и ее мужа решил угробить. Вот и разберись…
Кронид и сам не мог понять, что творится в его душе (а куда уж, заметим в скобках, старым мужикам в ней разобраться). Третьи сутки лил дождь, все низовые дороги размыло, лишь горные каменистые тропы, с которых вода стекала, журча, на время застаиваясь только в узких прорехах земли, оставались годными для передвижения людей и зверей.
Кронид смотрел в ночное окно, почти не мигая. Его круглые светло-карие глаза казались обращенными взором
На небе-то не было видно ничего. Мрак.
Если бы несколько лет назад ему, выпускнику Петербургского горного института, кто-нибудь сказал, что он напишет фиктивный донос на честного человека – фактически убьет его и разорит семью, – Кронид бы не поверил. Но ведь написал. И тупорылых этих подговорил, они за лишнюю копейку и черту все подмахнут.
Через месяц-другой он богат!
А ведь может спасти семью…
Нет! Не может!
Лампия не пойдет на близость даже ради денег. Не пойдет. Гордая.
Одно слово – царица. Владычица степей. Куда этому щуплому Ярославцеву до своей жены! Да, честен, да, по-своему неглуп, на учебу сильно падок и тонкой души… И что? До дворянского звания ему карабкаться двадцать лет – а то и не успеет, помрет, а Кронид, хоть и сам священнический сын, десять поколений попов в его роду, вступив в большую должность управителя горными рудниками, сразу получил потомственное дворянство. «Десять поколений людей честнейших, надо признать… а я?»
«Не попадись Лампия на пути – уехал бы Илья в Петербург, в Горный институт, вернулся бы большим человеком, сидел бы сейчас на моей должности… – Кронид то ли вздохнул, то ли усмехнулся. – А так стал рабом ее. Они с кузиной своей уж больно падки на наряды – все им выписывают, здесь, в глуши, не найти такой мастерицы, чтобы их запросы могла удовлетворить! Но та-то, сестрица Лампии, просто вертихвостка и дура дурой. Эх, мужская доля незавидная! Вечно служить. То царю, то бабе. С другой-то стороны, Лампия была ведь одной из самых богатых невест – отец ее, говорят, наземь падал, на коленях ползал, потом грозил им карой смертной, отцовским проклятием, ежели она за Илью пойдет. Пошла! Любовь то есть у них случилась безоглядная…»
Кронид отошел от окна, глянул на икону. А его старик отец был усталым, разочарованным человеком, такой вот, как сейчас помню, рассказывал воспитавший Кронида добросердечный сосед обедневший помещик Глухов, высокий, сухопарый сельский иерей, а к тому времени, как настал срок тебе родиться, Кронид, уж смертельно больной чахоткой, через полгода и преставился. Мать Кронида, Марья Гавриловна, бывшая когда-то, по признанию собственному, в ранней молодости хорошенькой кокеткой, к тому времени посуровела от нищеты и пяти детских голов на руках, охудала лицом и телом, но было в ней что-то такое колдовское (не мне бы, священническому потомку сравнение сие употребить, да не верую я ни во что, кроме денег и чинов), это и заставило помещика Глухова, к тому времени тоже вдовствующего, но бездетного, тащить на себе десять лет все семейство покойного иерея – ради только одной ее ответной улыбки. Ведь и образование смог Кронид получить благодаря Глухову. Мать и сейчас жива. И старик Глухов жив. Ему уж к восьмидесяти. И нянька Кронида Анна Карповна жива – не слышит уж ничего, спина как вон тот перевал, а все бродит по осевшему священническому дому, шурша, точно листва облетевшая, то вздыхая громко, то охая, как ветер ночной под крышей… Правда, давно не писал Кронид матери – может, уже и нет кого; приехать вот хотел, да теперь как-то душа не на месте – попутал бес связаться с этим камнерезовым сыном!
Я изменила Лампии отчество. И с этого момента все, что я писала, ее как бы не касалось. Ведь теперь моя героиня уже не та, настоящая Лампия, а сочиненная, вымышленная; напоследок она глянула на меня равнодушно, мол, какой с этих книжек прок? И, перестав бояться, что из архивных документов я вдруг да и узнаю
Прощайте, сказала я. Тайна не ваша. Она и в самом деле – сочиненная.
И тут же архивные бумаги нашлись – после трех месяцев моего поиска и нескольких недель упорных звонков в чужую квартиру по мобильному телефону мне наконец отдала их, открыв дверь, приехавшая в столицу девушка, одетая в дешевый халат на голое тело, некрасивая, с волосатыми ногами и неприветливым, почти злым лицом, выдающим тюркскую примесь. Я бы не удивилась, узнав, что она, сейчас снимающая здесь комнату, – с Алтая. Девушка вполне могла оказаться прапраправнучкой того самого казака Проньки, сына бийского солдата и телеутки, мерзкого Проньки, подмахнувшего из страха и за копейки фиктивный донос на управляющего рудничными работами честного человека – рыжего Илью. Они все были рыжие: и мать Ильи, и брат Яков, и сестра их, смешливая Катерина, – такая вот родня подземным огням, шаровыми молниями выпрыгивающим из заброшенных штолен и блуждающим ночью по тропам, иногда заглядывая в ночные окна.
И повесть полетела легко, точно отбросив сгоревшую ступень и как бы подтверждая этой легкостью, что Лампии теперь в самом деле все равно, кто и что пишет про них с Ильей в том далеком и бездушном для нее пространстве будущего, в которое она не верила. Она жила только там и тогда – и хотела быть счастливой и богатой только там и тогда. И верила только в любовь.
Сначала я испытала даже некоторую обиду. Компьютерное время дало нам возможность приблизить ушедших – через архивные сайты, публикующие многие старые документы: памятные книжки российских губерний, списки членов губернских дворянских собраний, а также гильдейских купцов, выпускников духовных семинарий, списки горожан и многое-многое другое. И, приблизив, как бы оживить их всех, – магической силой генетической памяти, следя за движущейся, словно за окном поезда, равниной прошлого, кое-где покрытой быстрыми промельками лесов, с чертежом семейного предания в руках, а на подрагивающем столе возле вечного стакана черного чая – тонким, почти как слюда, ноутбуком, облегчающим возвращение мертвых.
Но, оказывается, не всем нашим предкам это нужно. И я чувствую, кто хочет быть возвращенным, а кто, наоборот, стремится спрятаться и ускользнуть от наставленного на него бинокля потомков.
Илья Ярославцев, будучи жив, никогда не попадал со своей женой ни в малейшее разногласие – все душа в душу, все едино, – мгновенная вспышка на пороге каменного дома с луковичными оконцами, которая отпечаталась на сетчатке глаза случайного соглядатая – сосланного поляка Стефана Гриневского, – сразу, не открыв своего огненного замысла еще одного бессмертного со-творения этим двоим, расплавила и спаяла заново их души в тот платоновский идеал, о котором Гриневский, назавтра отправленный в Вятку, чтобы там и закончить через несколько лет свой жизненный путь, мечтал с юности.
И первый – и единственный – раз, когда Илья не согласился и принял свое особое решение, независимое от мнения любимой жены, случился через 125 лет после его смерти: он захотел, чтобы неизвестная ему женщина, совсем не похожая ни на него, ни на Лампию, лишь унаследовавшая их родовой зеленый цвет глаз, написала о нем и восстановила его честное имя.
Я только посредник. Я только исполнитель вашей воли, ушедшие. И хотя то, что я пишу, не документальная повесть, а вымысел – не волнуйся, Лампия! – но присланные из архива на чужой адрес сканированные и перепечатанные документы, на которых повесть основана и которые мне с трудом удалось получить у гипотетической прапраправнучки гнусного Проньки – все подлинные. Прощай, Лампия. С тобой мы больше не встретимся. Еще раз подтверждаю: та женщина, которая под твоим именем живет теперь в моей повести, – не ты. И лишь любовь, отделившаяся уже от вас с Ильей, как отделяется от камнереза завершенная им ваза, как отделяется от художника его картина, как отделилась от Творца наша Земля, я знаю, будет жить всегда, пока сохранится само это слово – «всегда»…