Рудник. Сибирские хроники
Шрифт:
Марья Гавриловна в не сильно-то новом домашнем, хотя и достаточно изящном платье сидела против раскладывавшего пасьянс Глухова, с нежностью поглядывая на его поседевшие виски и усы, когда-то черные как смоль (сравненьице, почерпнутое ею из роковых романов, коими зачитывалась она в отрочестве). Давно почившего священника, отца ее пятерых детей, она почти забыла, только порой, когда сумерки накидывали свои мягкие ковры и чехлы на поскрипывающие половицы и тяжелую старинную мебель, чудилось ей, что в дальней комнате кто-то молится, и голос молящегося, приглушенный и глуховатый, как-то легко, через звучание свое перетекал в фамилию ее теперешнего мужа, который любил подремать на старом диване в гостиной в тот смутный час, когда ночь еще медлит, а день уже отступил.
– Письма что-то давно не было от Кронидушки. – Марья Гавриловна слегка качнулась в кресле, и рыжий кот, дотоле сладко спавший на ее коленях, поднял во сне уши. – А мне сон какой-то
– Ну ведь жив.
– Жив, Господь и во сне миловал, дай-то Бог и наяву так!
– Пасьянс заковыристый, однако. – Глухов улыбнулся. – Сразу не разгадаешь, как новая комбинация – так и начинай сначала!
– А ты чайку попей, там булочки свежие да пирожки с брусникой, а я пойду вот в сад выйду, понюхаю любимый мой куст шиповника, а потом стану письмо Крониду писать.
В саду было влажно после полуденного дождя, с темной листвы, усыпанной улитками, иногда еще слетала на траву невысохшая капля, то будто сверкнув кошачьим глазом, то совершенно невидимая – только по какому-то ее тоже почти неслышимому звуку, по едва уловимому движению Марья Гавриловна догадывалась: еще одна капля упала в траву. Иногда Глухов выходил следом, медленно шел по тропинке сада и, дойдя до старой беседки, когда-то чисто белой, а теперь с пестреющей на самом высоком месте сада, с которого было видно озеро, обрамленное ветками и листьями, окликал Марью Гавриловну, замешкавшуюся у своего цветущего куста шиповника, всегда зная, что она откликнется на его зов сразу, с той чуть лукавой, чуть застенчивой улыбкой, за которую он и любил уж столько лет и о которой гадал не реже, чем над пасьянсом – так какая же она – больше с женской своей лукавостью или все-таки застенчивая, как в девичестве, и то, что такая родная жена оставалась для него как бы всегда не до конца прочитанным романом, не завершенным пасьянсом, наполняло его душу каким-то юным счастьем.
И часто проплывающий по озеру на лодке рыбак видел на высоком берегу беседку с двумя неподвижными силуэтами. Они и сейчас там.
Казак Пронька Хромцев сугатовского управителя Илью Ярославцева и знать не знал – прислали его из Бийска к нему в подрядчики всего только назад с месяц как, и никакого зла от начальника нового он за эти два месяца не видел – ну, поволочился сперва с приезду за рудничной девкой, что была в няньках у ихней младшей дочки и в доме их живущая, а та сказала: «Пронька, ко мне не приставай, вы, казаки, люди грубые, а мне нужен деликатный, я за цирюльника хочу выйти, который кудри вьет и на гитаре играет». Так хозяин-то тут при чем? Проньке рыжий Яков, нарядчик, сразу все объяснил – мол, тут все, что имеется, кроме принадлежащего казне, это Ильи, то бишь ярославцевское, богатый он человек, настоящий помещик, побогаче офицеров барнаульских, и впрямь хозяин, и родня у него вся такая же, а его жены-то дед, почти уж девяностолетний бывший фельдшер Еропкин, еще и выпить может по-молодому, вот как-то спьяну-то да по старости и сболтнул, что чиновник Маляревский, который над Ярославцевым стоит, задумал у того все это богатство отнять, причем все из-за жены его, красавицы, которая ведь из протеста за рыжего-то вышла, чтоб отцу, выходит, своему досадить, наперекор его воле поступила, глупая, а согласись, мол, Егорыч, отвори ей настежь ворота да пусти красавицу свою – глядишь, и жила бы она с такой-то красотой теперь в самом Петербурге. Вона как выходит, Пронька все это на ус намотал – на Якова глянул, дурень ты, подумал, чё мелешь, зачем брата своего чернишь да предаешь, няньку их опосля спросил – не любит, что ли, хозяйка-то твоя свово уставщика? Да ты, видать, белены объелся, возмутилась Анютка, у них такая жизнь, позавидуешь, в счастье живут, голуби, только глазами-то друг на дружку глянут – все и сказали, все и поняли, и я о таком муже мечтаю, о таком блаженстве, но не каждому оно дано, это ведь на небесах все предрешено…
А через три дня позвал Проньку к себе сам Маляревский. На горной дороге встретил. Ехал верхом, с охотничьим ружьем за спиной. Чтоб завтра у меня в конторе был. Прямо с утра. Сказал – и присвистнул. Или Проньке так показалось? С чего бы такой большой барин и свистел, а?
И коня Кронид пяткой сапога ткнул так, что тот от боли заржал.
И чтобы никому. Дело важное.
И Пронька, туды его в качель, ругался потом рыжий Яков, все-все, что начальник потребовал, подписал и за остальных других жалобы насочинял. Спрашивать будут – скажешь, казаки сами все рассказали, пусть подтвердят. И от своих слов отступить не вздумай. Да уж куда тут отступить, подумал, не сказал Пронька, в кандалы
Но Проньке Кронид приплатил. Дурню и эти гроши – богатство.
«Убогое, забытое селение рудник Николаевский, в предгорьях Алтая. Рудник брошен – расходы на содержание разной “присудари” и штата казнокрадов не могла покрыть даже богатая добыча серебряной руды. Поэтому отец ходил пешком за двадцать верст, в шахту другого рудника, Сугатовского, где, бродя по пояс в купоросной воде, добывал медь», – читаю я у Гребенщикова. Нет, не у Бориса (который мне тоже нравится) – у другого: алтайско-американского писателя, которого любил Иван Алексеевич Бунин (а он мало кого любил!), – Георгия Дмитриевича. Выходит, отец его мог работать на Сугатовском руднике под началом Ильи Дмитриевича Ярославцева? И что интересно – помню, читала, что бабушка Гребенщикова тоже рассказывала внуку о каком-то их предке ханской крови. Не от Анюты ли, Олюшкиной няньки, пошла гулять по околорудничным селам эта легенда? А может, и там, и здесь все правда? Ханом могли прозвать – под влиянием ойратов и местного князька-зайсана…
Георгий Дмитриевич родился в 1883 году, а до 1887-го рудником руководил Илья Ярославцев – все сходится. Значит, фигурирующий в деле горнорабочий Гребенщиков – скорее всего, его родственник.
Деда своего, пономаря, Илья никогда не видел, смутные какие-то воспоминания о нем передала ему мать Наталья. Умер он рано, когда ей и четырех годков еще не было, носил он очки – как, впрочем, и отец его, кладбищенский болезненный и субтильный телом священник, тоже не доживший даже до сорока. Но не болезнь была тому причиной, а молния – мать говорила, усомнился дед в Боге, ей ее мать, бабушка Ильи, рассказывала, Евангелие читая в церкви, поднял пономарь голову и подумал: «А где же Он? Ежели я так в Него верую, а сам не знаю, как семерых детей прокормить, на одежонку им как набрать, – значит, нет справедливости здесь, а там вообще ничего нет. Сколько ни глядел я туда – отпевая очередного новопреставившегося, – ничего, тьма тьмущая. И Его нет». И вечером жене в этом признался. А назавтра гроза спустилась с гор, понеслись потоки, вздымаясь и стуча по камням, точно ошалелая жестокая конница, а дед, Павел Дмитриевич, шел-то как раз с вечерни. Как это было, кто знает, только соседи примчались уж после того, как все стихло. И обмывать мертвеца не потребовалось – ливень обмыл дочиста.
И сейчас, сутуло подымаясь вверх по сопке, заросшей сухим, позвякивающим ковылем, Илья вспомнил почему-то деда. Одной ведь надеждой ныне живу, подумал горько, что разберется сразу начальство, а то ведь и до суда может дойти, не зря ли подал я сам докладную, где все злоупотребления Кронида подробно описал? Может, обошлось бы обычным порицанием и перевели бы меня на другое место?.. Но одного жалованья разве хватит на всю семью? А дом и прислуга? А поля? А стадо и фабрика? Все ведь отнимает! Господи, за что?!
А если суд, какое уж тут дело, будут разбираться долго да кропотливо, а детей-то кормить как? Ведь выгоняет Кронид! И, собрав урожай, сам его тут же продаст, деньги все себе прихватит, да что тут гадать – все уходит в кронидовский карман!.. А Наташу нужно в гимназию отдавать осенью, Сергей в третий класс переходит, а эта малая еще только лепетать начала… Ой, что натворил этот Кронид! И только за то, что отказался я содействовать ему в его злоупотреблениях, не захотел имя честное свое марать, излишки отдавать ему, а не в казну! Рудник богатый, были годы, до 400 000 пудов серебряных руд давал, а из них получить можно около 150 штуд серебра, и самородная сера в полостях выщелачивания пирита и теперь не редка. И Кронид решил сам за счет рудника легко разбогатеть! Возьмет себе старшего уставщика покладистого, не то что я, – вон пронырливый Антипин за ним собакой бегает, – не сам же станет рудничными работами руководить – и Антипин будет плясать под бесову Кронидову дудку.
– Эй, добрый человек! – Илья от неожиданности вздрогнул и резко остановился, отчего камешки ящерками брызнули из-под ног. – На хлеб дай.
Беглый, видно. Они здесь не редки. Народ не гонит их, молчит, ни урядникам, ни высшим чинам никогда никто об увиденном беглом не проговорится, а кто из только что сюда прибывших, еще с правилами жизни в селах староверческих незнакомых, вдруг да и выдаст – все отвернутся, презирать станут. В Шемонаихе ночью на окнах крайних домов хлеб в белом платке да молоко в кувшине. Порылся в кармане, глянув на золотые часы на цепочке, достал деньги. Такие часы бы беглого долго кормили. Прочитал его мысли – но страха не возникло: этот оборванец не тронет. Если и маячит позади него что-то кровавое – то по страсти. Достал деньги, не боясь отвести от беглого взгляд: – Бери.