Руфь Танненбаум
Шрифт:
– А кто моя маленькая мышка, чей это носик, у кого самые большие глазки в Аграмштадте [16] , ой, ой, ой, какие страшные слова, Аграмштадт, описаешься и обкакаешься от страха! Не обкакалась ли папина принцесса? Нет, нет, папе это просто показалось. Вечно папе что-то такое кажется, но мы не будем сердиться на папу. Ведь правда, не будем? Папа просто осторожный, потому что никогда не известно, когда маленькая принцесса обкакается.
Руфь пыталась выскользнуть из папиных объятий, но он тогда еще крепче обнимал ее и прижимал к себе. Папин подбородок был колючим, как морской еж в Цриквенице [17] следующим летом, как ветка ежевики и иголка в красной подушечке с иголками. Папин подбородок был колючим, как все эти вещи, но так как Руфь еще не знала ни одной, она испугалась и заплакала. Мони пытался
16
От немецкого названия Загреба – Аграм, бытовавшего во времена Австро-Венгерской империи.
17
Небольшой курортный городок на Адриатическом побережье.
Он продержался так час или два, объясняя Руфи мир, а потом сбежал от ее плача.
– Дай ее мне, – сказала Ивка, и он тут же схватил и набросил на себя серую бархатную крылатку, купленную когда-то давно в Вене племяннику Фреди по случаю окончания им гимназии, но тому она оказалась мала и он подарил ее Мони, а Мони, по общему мнению, выглядел в ней как русский граф при бегстве в эмиграцию. И именно поэтому крылатка так хорошо сидела на Эмануэле Кеглевиче, который в тот вечер был особенно жестоким, видимо, расстроенный тем, что Мони не смог успокоить Руфь.
Он сидел в доме у Крсто Продана, на полпути к Подсуседу [18] , и в той же комнате, в постели, устроенной на середине большого дубового стола, умирал хозяин. Пришло человек двадцать, в основном те, с кем Эмануэль Куглевич постоянно встречался, но на этот раз все они отправились не в пивную, а к Крсто, тот уже семь дней не приходил в себя; они сидели вокруг стола, на котором он покоился, пили ракию, курили, разговаривали о жизни и об умирании и ждали, когда Крсто вернется или уйдет навсегда. Он лежал ни живой, ни мертвый, жена Илонка поила его, подтирала и переодевала, а он не издавал ни звука даже тогда, когда Йозина Богданович, самый старый среди братьев Купрешак, почти столетний, большим и указательным пальцем теребил его ухо или ногтем проводил по поверхности его глазного яблока. Но Крсто только слегка краснел, а на лбу у него взбухали вены, причем, возможно, так только казалось тем, кто думал, что Крсто Продан симулирует, что с ним ничего не случилось и что он рухнул в постель только для того, чтобы не возвращать Богдановичам долг. Весь год он был здоров как бык, а потом, именно в тот день, когда должен был отдать им деньги, упал возле пивной «У Елачича» на Кустошии. А перед этим даже капли ракии не лизнул, никому не пожаловался, что ему плохо. Тогда его отнесли к Илонке и велели, чтобы она ему сказала, может, хоть ее он услышит, раз не слышит никого другого, что Купрешаки еще никому не прощали долгов и уж тем более не простят ему, у которого достаточно состояния, чтобы заплатить еще и проценты.
18
Одно из предместий Загреба.
– Какое состояние, люди божии, где оно наше состояние, когда нам нечего есть, – плакала Илон-ка, а Марко, внук Йозы, глазами показал на дверь, закрытую на два поворота. Откуда он знал, что она закрыта? Да оттуда, что все купресцы, посавляки, герцеговцы, боснийцы, дельничане и загорцы, и те, что верхние, и те, что нижние, из Загоры и из Загорья, где бы они ни поселились и куда бы ни переселились, от Чрномереца, Врапча и Кустошии до Святой Недели, Самобора и Руда, все, кому Крсто Продан хоть раз доставил табак, после чего они всегда обращались только к нему, чтобы купить одну, две или три рубашки табака, потому что от сотворения мира мерой для герцеговинского табака была и осталась коробка от мужской рубашки, – все они знали, а знал и кое-кто из здешних, урожденных загребчан, что Крсто Продан дверь на второй этаж закрывает на два поворота ключа, а гостей и клиентов принимает на первом. Людям известно, почему он так делает, но говорить об этом никто никогда не говорил.
И так все и шло, пока Крсто Продан, чувствуя, что приближается старость и что долго он не протянет, не взял в долг у стариков Богдановичей сто пятьдесят тысяч динаров, хотя его
– Мы не такие нищие, чтобы требовать динары у женщины, – заключил Йозина, и тут не могло быть никаких возражений, – причем не у одной женщины, а у девяти, – продолжил он, – не хватало, чтобы люди нас девять раз нищими прозвали!
Дело в том, что у Илонки и Крсто было восемь дочерей и ни одного сына. Самой младшей исполнилось двенадцать, а самой старшей было почти тридцать. Ни одна из них не вышла замуж, потому как Крсто не хотел отдавать их за кого попало, а если бы кто-нибудь из молодых людей оказался из хорошей и уважаемой семьи, то пришлось бы, соответственно порядку и обычаям, дать за молодой еще и какое-то приданое. В первые годы Крсто надеялся, что Илонка через некоторое время начнет рожать и сыновей, а тогда вместо солидного приданого можно будет обещать их, ну, вроде как в твой дом я отдаю свою дочь, но приму твою в свой, когда придет ее время выходить замуж, только эта запутанная бедняцкая математика провалилась, как проваливаются всякие расчеты с неродившимися детьми, и тогда Крсто начал искать способы разбогатеть и обеспечить дочерей приданым.
Расчет с табаком был великолепным. После того как он в Загребе, Карловце, Любляне, Праге, Кракове, Нови Саде и Белграде перепродаст табак, он вернет долг Богдановичам, каждую дочь выдаст с богатым приданым, настолько богатым, что об этом будут рассказывать по всему королевству, везде, где есть крестьяне и крестьянские посиделки, а ему с Илонкой еще останется сколько-то динаров, чтобы до конца жизни хорошо жить и ничего не делать.
Никто не знал, как именно провалился этот Крстин расчет. И действительно ли провалился или же ему все-таки удалось провернуть дело с табаком и припрятать миллионы до того, как его разбил паралич, и теперь никому не известно, где они.
– Дверь закрыта? – спросил Илия, один из более молодых братьев Богдановичей.
– Закрыта, – ответила Илонка. – Таково желание Крсто, против его желаний я, покуда жива, пойти не могу.
– Ну да, как же ты можешь, ведь он тебе муж… – донесся чей-то голос.
– Если мы здесь застряли надолго, тебе придется открыть, – Илия пытался с ней сторговаться, но было непонятно, куда он клонит.
– Не открою, покуда мне Крсто не скажет.
– Ты же видишь, он сказать не может.
– А с чего бы мне открывать тебе дверь?
– Хотим посмотреть, не лжете ли вы нам.
– Мне, бедной и несчастной, нечего лгать, я, считай, одна теперь на белом свете.
Когда Илонка заплакала, Йозина Богданович нахмурился. «Избавь меня, черт возьми, от своих слез!» – рявкнул он, но она не перестала плакать и тогда он потребовал от тех, кто помоложе, свернуть для него из табачных листьев сигару и раскурил ее, затянулся два раза, чтобы получше разгорелась, а потом поднес к Крстиной руке и прижал в том месте, где она сгибается в локте. Зашипело обожженное мясо, запахло жареным Крсто Проданом или так всем только показалось, но он – хоть бы что, только немного побледнел, а может, и это тоже показалось, и кожа у него на лбу как-то натянулась, будто сейчас лопнет, и перед ними вывалится и стукнется о дубовые доски череп того, кто не вернул долг Купершакам, и об этом начнут рассказывать в окрестностях Загреба, и еще больше возрастет слава братьев Богдановичей, которых с турецких времен и по сей день не удалось поймать ни одной власти.
Кто знает, как долго Йозина прижигал кожу Крсто, а тот при этом даже бессознательно не согнул руку в локте, но это время вместило в себя целый мир вместе с болотистыми загребскими окраинами и селами в окрестностях Любишло и Читлука, с вздувшейся рекой Босной, с посавскими кровавыми свадьбами и глубокой мужской болью, с терзанием Крсто из-за того, что жена восемь раз рожала ему дочерей и ни разу сына, но он при этом ни разу не посмотрел на нее косо.
Соломон Танненбаум, или Эмануэль Кеглевич, смотрел на то, что происходит вокруг, и хранил молчание. Он наслаждался тем, что все ждут его решающего слова, вердикта о долге и болезни Крсто Продана, о том, следует ли вернуть долг и действительно ли Крсто ни жив, ни мертв или же притворяется, чтобы спасти жену и восьмерых дочерей. Как он вообще может их спасти, думал Мони: если жив, долг остается, если наложит на себя руки, заплатят они. И только в том случае, если то, что мы видим на дубовом столе, то, что нам приготовила Илонка вместо угощения, действительно правда – долг вместе с ним отправится в могилу.