Рука Кассандры
Шрифт:
«Вот сейчас Синон стоит, говорит, простирает к нам руки, тело его горячо, и в нем струится кровь, — думал царь Менелай, — а скоро просвистит в воздухе камень, один, другой, ударит его в висок, и он рухнет на землю и начнет дергаться, поджимая ноги, а потом обмякнет, и тело его станет холодеть… Почему так хрупки смертные? Десять лет я бился за жену Елену, и каждое мгновение смерть поджидала меня. Свист стрелы, удар копья, и… и темнота, темнота, темнота наваливается, затопляет, и меркнет все, уходит, и меня, царя Менелая, нет, нет, нет. Не хочу, не буду умирать, жить хочу!»
Юный Неоптолем,
«О боже, что же это такое. — Мысли Синона метались, как овцы в горящем сарае. — За что… за что… Как им сказать, как объяснить… Найти слово, одно слово, должны же они понять… И почему они верят этому письму и ядовитым речам Одиссея, почему? Они все называли меня своим другом, вместе сражались, вместе оплакивали убитых, вместе пировали. И никто, ни один не встанет и не крикнет: не верю! Как же это может быть? Может, может… А ты встал, когда обвинили Паламеда, твоего царя, учителя и друга? Нет, но все же думали, что он… Вот все думают, что ты… Нет, нет, только не смиряться, не опускать руки… Только бы иметь возможность прийти к ним, к каждому по отдельности и плюнуть им в лицо… Как они спокойны, ведь не их, другого сейчас приговаривают к смерти…»
— Что ты предлагаешь, Одиссей? — спросил Агамемнон с трудом. Его снова бил озноб. — Мне кажется, все ясно.
— Я бы хотел отпустить его с миром, — тихо сказал Одиссеи, — но я думаю о погибших товарищах, о благородном Патрокле, о несравненном Ахиллесе, о гиганте Аяксе и сотнях и тысячах других. И не могу. Я предлагаю связать его, бросить в яму. Пусть посмотрит на высокое небо и подумает о своей измене.
— Хорошо, — кивнул Агамемнон. — А сейчас идите, я болен. И прикажите Эпею поторопиться с конем.
— Мы построим его за два дня, — кивнул Одиссей, и все встали, направляясь к выходу.
— Не вздумай попытаться бежать, Синон, — угрожающе прошептал Одиссей. — У шатра стоят мои итакийцы.
Они вышли из шатра. Ветер доносил дым костров, горевших у кораблей. Лучи заходящего солнца отражались от медных украшений дворца Приама, и вся Троя казалась призрачной, сказочной, вышедшей не то из детского сна, не то из песен бродячих аэдов.
— Протяни руки, Синон, — сказал Одиссей, и в голосе его не было злобы и ярости.
— Одиссей, — еле слышно пробормотал Синон, — ты ведь знаешь, как я любил тебя…
— Свяжите ему руки и ноги покрепче и бросьте в яму.
Эвбеец покорно протянул руки, и два воина, обдавая его запахом пота и лука, вывернули их назад, накинули сыромятные ремни, стянули.
— И обязательно выставьте около ямы стражу. Если его побьют камнями, вы ответите мне головой, поняли?
— Поняли, царь, — пожал плечами старший из воинов. — Ну, двигай. — Он легонько кольнул Синона медным кинжалом. Тот вздрогнул, отшатнулся и, ссутулив плечи, медленно поплелся по направлению к кострам.
8
Старший
Мирон Иванович добрил правую щеку, он всегда начинал бриться именно с правой щеки, и принялся за мужественный и волевой подбородок. Обычно он улыбался, брея подбородок. Так лучше натягивалась кожа, чтобы чище выбрить ямочку, и, кроме того, Мирон Иванович любил улыбаться себе.
Но сегодня, как и последние несколько дней, он не улыбался. То, что происходило в секторе да и во всем институте, раздражало его. Троянец, подумаешь, велико дело… Да и что это за бесконечные расспросы: не знаете ли вы того, не видели ли вы этого? Тоже свидетель истории… Не-ет, уважаемые коллеги, история — не судебный процесс, ей не нужны свидетели и адвокаты. Свидетели! Мало ли кто что видел и кто что готов засвидетельствовать. Один — одно, другой — другое, а ведь историк не следователь, чтобы сравнивать протоколы дознания. Не-ет, уважаемые коллеги, историк не следователь, а каменщик, укладывающий кирпичи в стены величественного здания истории. У каждого план, каждый знает, каких кирпичей и куда ему положить. А тут является какой-то шорник и начинает: я видел, я слышал, я щупал.
Мирон Иванович ощутил некоторое раздражение, и даже жужжание бритвы стало каким-то язвительным и неприятным. Недовольно морщась, он кое-как добрился, оделся и сел к столу завтракать, но, к своему величайшему удивлению, обнаружил перед собой вместо двух яиц всмятку омлет.
— Екатерина… — поднял он глаза на жену.
— Да, Мирончик, — отозвалась та, не отрывая глаз от кухонного шкафа, который она протирала фланелевой тряпкой.
— Во-первых, ты знаешь, что я не выношу этой дурацкой клички Мирончик. Во-вторых, ты знаешь, что я предпочитаю яйца всмятку.
— Прости, Мирончик, я подумала…
— Ты, очевидно, решила вывести меня из равновесия?
— Нет, Мирончик, что ты! — Она испуганно бросила тряпку и посмотрела на мужа.
— Екатерина, у нас в доме нет никаких Мирончиков, поняла? Если ты еще раз так меня назовешь, я… я…
Мирон Иванович махнул в сердцах рукой, встал из-за стола и направился к двери.
— Ми… рон, ты бы хоть чаю выпил, — сказала жена.
— Мирончики могут обходиться без чая. — С жертвенным видом он надел пальто и шляпу и вышел на улицу.
"И эта Тиберман, — раздраженно думал он, — смотрит на Абнеоса как на свою собственность. А собственность-то жената. Жената уже три тысячи лет. Впрочем, нашу Машеньку возрастом не остановишь… Да… впрочем, нужно будет все-таки посоветоваться с ним. Уверен, что он подтвердит мои факты.
Придя в институт. Мирон Иванович отыскал Абнеоса, который, казалось, кого-то ждал.
— Здравствуй, Абнеос, — поздоровался с ним Мирон Иванович.
— Здравствуй. — Абнеос вскочил на ноги и неумело, но старательно пожал руку старшего научного сотрудника.