Рукопись Бэрсара
Шрифт:
А молчание длилось. Тянулось, разрасталось, давило, и страх — сначала совсем небольшой — тоже рос и густел во мне.
Впервые я один на один со Средневековьем, и это особенный страх — совсем как в ночных кошмарах, когда что-то грозное, без лица ползёт на тебя, а ты не можешь ни крикнуть, ни шевельнуться. Кажется, миг — и я упаду на пол и поползу в темноту.
Эта картинка: я ползу на брюхе, и публика одобрительно наблюдает за мной — вдруг представилась мне так ясно, что стало смешно. Ну уж нет, ребята! Обойдёмся.
Я
— Скажи, человек, ужель ты и в смертный час свой будешь ухмыляться? — осведомился из темноты хорошо поставленный голос.
— Постараюсь.
— Отбрось гордыню свою!
— Это не гордыня, — объяснил я ему спокойно. — Я ведь о вас забочусь. Гаже труса только лежалый труп.
Кто-то фыркнул во мраке.
— Знаешь ли ты, перед кем предстал? — спросил величавый голос.
— Догадываюсь.
— Обвинение тебе ведомо?
— Хотел бы услышать.
— Ты уличён в самом пагубном из грехов: в колдовстве и сношениях с врагами господа нашего.
— Разве я уже уличён?
— Отбрось гордыню свою, человек! Не свирепство подвигло нас, но чистый страх перед богом, ибо угодно ему должно быть дело наше, и всякий грех, могущий замарать его в глазах господних, должно искоренить в людях наших. Согласен ли ты по доброй воле и с открытым сердцем предстать перед судом братским и принять без гнева приговор его?
— А если нет?
— Коль ты не признаешь правоту суда нашего, мы найдём способ передать тебя в руки Церкви.
Даже не страх — безмерное удивление: это возможно? Это со мной? Извечное удивление интеллигента, когда жизнь вдруг даёт под дых. И вспомнилось вдруг не к месту, но очень ясно, как меня избивали в первый раз. Уже во второй арест, в первый — морили голодом и гноили в карцере, но не били.
Следователь заорал:
— Встань, скотина! — но я только усмехнулся, и тогда он ударил меня ногой в живот. Я мешком свалился со стула, и они с конвоиром взялись за меня, но пока я не ушёл в темноту, пока я ещё чувствовал что-то, во мне стояло удивление: это возможно? Это меня, цивилизованного человека, в самом центре цивилизованного Квайра, как мяч, цивилизованные на вид люди?
Я облизнул губы и ответил… надеюсь, спокойно:
— Я хочу кое-что сказать… пока не начали.
— Говори.
— Я — не Член Братства, и вы не вправе меня судить. Но я сам к вам обратился, потому что гибель грозит многим людям, а потом и всему Квайру. Если такова цена вашей помощи, я готов к суду, и без спору приму всё, что вы решите.
— Здесь не торгуются!
— А я не торгуюсь. Просто есть дело, которое я обязан сделать. Если вы мне этого не позволите — разве я не вправе просить, чтобы тогда его сделали вы?
Они переговаривались в темноте. Невнятно гудели голоса, и снова я был один… один… один.
— Хорошо, — оборвал разговоры звучный
— Да.
— Назови имя своё и имена родителей твоих.
— Меня зовут Тилар, и родился я в Квайре. Родителей не помню, потому что меня увезли за море ребёнком.
— Кто?
— Не знаю. Я вырос в Балге, в семье оружейника Сиалафа…
Отличная мысль: я просто перескажу им сюжет такого любимого в детстве «Скитальца» Фирага. Надо только поближе к тексту, чтобы не завраться в деталях.
— Когда ты вернулся в Квайр?
— Меньше года назад. Я сразу пришёл к Охотнику.
— Зачем?
— Мы росли на одной улице. Больше я тут никого не знал.
— Почему ты вернулся в Квайр?
— Потому, что сбежал из тюрьмы и не мог оставаться в Балге.
Они долго совещались, а я готовился к новой схватке. Держаться! Пока мой мозг не затуманен страхом… а может, ещё и выпутаюсь?
— Именем Господа, — торжественно спросил меня, — как перед ликом его, ответь честно: занимался ли ты колдовством, звал ли к себе духов тьмы, а если не звал, не являлись ли они тебе сами?
— Нет!
— Клянись!
— Клянусь именем господним!
— Ведомы ли тебе молитвы?
— Какие именно?
— Читай всё, что знаешь.
Я сдержал улыбку и начал с утренней. Я читал их, как бывало в детстве, одну за другой, пока не пересохло в горле и не стал заплетаться язык. Тогда я сделал перерыв и попросил воды.
— Довольно! Почему ты переиначил слова?
— Я вырос на чужбине. Те, кто меня учил, говорили так.
Они снова потолковали и тот, кто вёл допрос, сказал чуть мягче.
— Скинь одежды, человек. Мы хотим видеть, нет ли на тебе дьяволовой меты.
Это было хуже. На мне достаточно дьявольских меток, и показать кому-то свои шрамы — это заново пережить все унижения, это унизиться вдвое, потому что кто-то узнает, что они творили со мной.
— Нет, стыжусь!
— Отбрось стыд, как перед лицом Господа, — посоветовали мне. Спасибо за совет! Хотел бы я, чтобы вы это испытали! Впервые я ненавидел их. Я знал, что сам во всем виноват, и знал, что нельзя иначе, но как же я ненавидел их!
Три человека в надвинутых до глаз капюшонах вышли из темноты и встали рядом со мной. Пронзительный холод подземелья уже насквозь прохватил меня; я дрожал и щёлкал зубами, но в этом было какое-то облегчение, словно холод замораживал стыд.
А эти трое не торопились. Старательно изучали рубцы и шрамы, один даже ткнул чем-то острым в спину, а когда я дёрнулся, что-то сказал другому. Третий тронул шрам на груди и спросил:
— Где это тебя?
— В тюрьме, — буркнул я сквозь зубы.
— За что?