Рукоять меча
Шрифт:
– Бегом! – рявкнул проклятый верзила, и Кэссин побежал.
Странно не то, что он все-таки успел добежать и вернуться за отведенные ему четверть часа, а то, что он ухитрился не переломать себе ноги – ни когда бежал, ни когда лез на дерево и, еле дыша, привязывал висюлину к самой тонкой ветке. Вернулся он исцарапанный, весь в синяках и ссадинах, задыхаясь и постанывая от колотья в боку.
– Хорошо бегаешь, – меланхолично восхитился долговязый. – А теперь сними его оттуда и принеси мне. Бе-гом!
На этом спокойная жизнь для Кэссина и окончилась бесповоротно. Не имеет значения, что там на дворе – белый день или глухая полночь: знай успевай поворачиваться!
– За что мне это наказание? – вопрошал он. – За какие такие грехи я приставлен к этому недотепе? Ты хоть понимаешь, что творишь? И зачем я вообще на свет уродился? Зачем я должен все растолковывать этому придурку?
Его и вообще волновало множество разнообразных «зачем» и «почему». Почему Кэссин такой остолоп, для чего вообще существует такая мерзость, как погода, зачем магия, почему кошка?.. Кэссину очень хотелось ответить на его экзотические вопросы: «А чтобы – вот!» Увы, ответов этот воинствующий ипохондрик и не ждал. Он попросту не давал Кэссину времени ответить. Он гонял Кэссина так, как тому и не снилось в самых кошмарных снах. Впрочем, не он один. Кэссин постоянно испытывал такую зверскую усталость, что вскоре напрочь лишился всякого ощущения времени. Он уже не понимал, минуту, час или день длится урок и сколько дней-часов-секунд он провел в ожидании следующего занятия, – тем более что такие понятия, как завтрак, обед или ужин, потеряли для него всякий смысл. Ему доводилось завтракать на вечерней заре и обедать в полночь. Ему случалось по нескольку дней голодать – или садиться за ужин, едва успев отобедать. Нет, отсчитывать время при помощи трапез Кэссину решительно не удавалось.
Как-то раз, когда с ним занимался не кто-то из старших учеников, а сам Гобэй, Кэссин осмелился спросить, зачем его так мучают.
– Тебя никто не мучает, – отрезал Гобэй. – Тебя всего лишь тренируют. Магия превыше этого косного мира, превыше всего. Магия подчиняет себе любую реальность. Значит, маг должен быть свободен от любой реальности. Преодолеть любую природу… в том числе и свою собственную. Как ты можешь властвовать над тем, что властно над тобой? Впрочем, если тебе это не подходит, тебя никто насильно не заставляет учиться.
Нет нужды говорить, что мог заставить и заставлял Кэссина только один человек – сам Кэссин. Силком на такие мучения никого не подвигнешь: кто угодно сбежит при первой возможности. Так измываться над собой можно только по доброй воле. Ни кандалы, ни угроза физической расправы, ни брань разъяренных тюремщиков не в состоянии так легко принудить человека повиноваться чужой воле, как его собственная.
Кэссин и повиновался, причем с невероятной быстротой, ибо времени на обдумывание приказов не тратил: думать у него не было сил. Их едва хватало на то, чтобы исполнять задания. Да и стоит ли вдумываться в то, что может быть лишено всякого разумного обоснования? Некоторые задания, на взгляд Кэссина, были попросту бессмысленны. Вспомнить хотя бы тот день, когда он с утра до вечера только и делал, что плевал жеваной бумагой из трубочки в противоположную
Вспомнил он Крысильню лишь тогда, когда о ней заговорил Гобэй.
– Отчего бы тебе не проведать старых приятелей? – как бы между прочим спросил Гобэй, закончив урок.
– Старых приятелей? – не сразу понял Кэссин.
– Странно, что ты до сих пор так ни разу и не отпросился у меня, чтобы навестить Крысильню, – нахмурился Гобэй.
– Я… я не знал, что это можно… – растерялся Кэссин.
– Будем считать, что так и есть, – уступил Гобэй. – Старых друзей забывать негоже. Если сравнить человека с мечом, то рукоять этого меча – верность. Сам подумай – на что годится клинок без рукояти? Вот так и человек, лишенный верности, ни на что не пригоден.
Кэссин ужаснулся: вот сейчас маг решит, что Кэссин лишен верности, а значит, никуда не годится – и уж тем более не годится для обучения искусству магии, вот сейчас прогонит взашей…
– А мне и правда можно пойти в порт? – торопливо спросил он.
– Можно, – ответил Гобэй. – Да вот хоть прямо сейчас. А заодно на обратном пути зайдешь в ювелирный ряд и приведешь ко мне самого лучшего мастера. Скажешь, что для него есть работа.
Кэссин опрометью кинулся в Шелковую комнату, извлек наряд, которым снабдили его на прощание побегайцы, и переоделся: не стоит смущать недавних товарищей по несчастью зрелищем своего нынешнего великолепия.
Выйдя из дому, он немедля пожалел о своем решении. С моря задувал пронизывающий холодный ветер. Кэссин мигом продрог, но решил не возвращаться. Лучше преодолеть расстояние до порта бегом – и согреешься, и времени на дорогу уйдет меньше. И когда это листья успели пожелтеть? Ведь еще лето… или уже нет?
Крысильня встретила своего бывшего приемыша восторженно. Один только Гвоздь, по своему обыкновению, ехидно прищурился.
– Ты мог бы и не переодеваться во что поплоше, – заявил он.
– Да я и не переодевался, – запротестовал Кэссин.
– Вора хочешь обмануть, Помело? – усмехнулся Гвоздь. – Платьишко-то на тебе необмятое и не сношенное ничуть. Да и не стал бы ты его надевать в эдакую холодрыгу, если бы раньше носил: знал бы, что оно совсем легкое. Нет, там, у себя, ты в чем-то другом ходишь, а эту одежку в первый раз надел.
Кэссину оставалось лишь руками развести да покаяться.
– Тут я, и верно, оплошал, – признал он. – Похваляться перед вами не хотел. В другой раз заявлюсь в таких роскошных одеяниях – даже у Бантика челюсть отвиснет.
Именно Бантик был самым невозмутимым среди побегайцев.
– У Бантика не отвиснет, – возразил Гвоздь. – Сам видишь – нету его.
– А что с ним? – встревожился Кэссин.
– Ничего. Грузчиком Бантик заделался. Третьего дня мы его провожали. Теперь не он, а мы для него в лавочку бегаем.
– Сбылась, значит, мечта, – вздохнул Кэссин. На душе у него внезапно сделалось тоскливо. Хоть и не водил он особой дружбы с Бантиком, а все же без него чего-то недостает. Хорошо еще, что ушел Бантик, а не кто-нибудь, к кому Кэссин испытывал большую приязнь, – например, Покойник.