Рукою Данте
Шрифт:
Все, хватит этого духовного дерьма!
Мудрость в том, чтобы познавать различие.
Вот это, черт возьми, верно.
Я вылез из гамака и направился к тростниковой хижине у моря.
— «Дьюар» со льдом.
Бармен-полинезиец, похоже, говорил по-французски, но плохо понимал английский. Больше там никого не было, кроме парочки проводивших медовый месяц молодоженов, которые потягивали через соломинки тропические напитки. Они тоже говорили по-французски. У бабы были приличные буфера.
— Этот сахар вас погубит, — сказал я им.
Они посмотрели на меня и зачирикали — неподходящие звуки для человеческих существ.
Я опрокинул «Дьюар», пододвинул стакан бармену
— Полумерами тут не обойтись.
Он принес мне второй. Я поднял тост за море, небо и этого полинезийца.
— И за мою густую и мутную мочу.
Бармен ухмыльнулся в знак полного согласия: приятно видеть, как отрывается белый идиот-иностранец, швыряя beaucoup de francs Pacifiques в pareu.
Интересно, где та маленькая птичка, улетевшая в огромное синее небо?
Я снова подтолкнул пустой стакан и снова улыбнулся. Пошло: сладкий язычок пламени лизнул меня под кожей. Я представил, что маленькая птичка ждет меня на подоконнике в Нью-Йорке. И снова поднял стакан.
— За гибель богов!
За это она умерла. В расцвете чистоты и добролюбия была принесена в жертву. Как будто этой вот mano destra, держащей сейчас перо. За это она была взята: не за божественную поэзию звезд без луны, но за эти унылые, ни на что не годные каракули глупца на выскобленных шкурах животных и смазанных жиром лоскутках. Подняв руку, он увидел, что это рука убийцы держит перо. Да, как справедливо говорили древние trovatori, смелый делает это мечом, трус же — словом любви. За это она умерла, а вместе с ней та часть его, которая, живя, возможно, смогла бы во плоти и крови, вдохе милости исполнить то единственное, то подлинное и великое, ради чего Бог дал человеку письмо.
Луи стоял, прислонясь спиной к краю фарфоровой кухонной раковины. На нем были дамские трусики, черные, прозрачные, неудобные. Больше на нем не было ничего. Он пытался подтянуть их так, чтобы прикрыть член и яйца. Глядя вниз на все это, Луи заметил, что ногти на пальцах ног давно надо было подрезать.
— Ну а теперь сделай вот что, — сказал он. — Сиди там, где сидишь, и говори, какой хорошенький у меня мышонок. Говори, что такого хорошенького мышонка ты еще не видела. Можешь курить, можешь пить, но только говори то, что я сказал. Облизывай губки и говори, что хочешь съесть моего мышонка.
Луи вынул сигарету изо рта и стряхнул пепел в раковину за спиной.
— Сколько тебе? — спросил он.
— Девятнадцать, — сказала она.
— Думаешь, это странно или что?
Она неуверенно пожала плечами.
— Видела и не такое.
— Например?
Она снова пожала плечами.
— Один парень хотел, чтобы я разыгрывала мертвеца.
— Разыгрывала мертвую? В смысле изображала мертвую? Какого хрена? Зачем это надо? Если хочешь мертвую шлюху, просто убей ее. Тогда и платить не надо.
Его слова произвели неприятное впечатление на юную леди, сидевшую рядом, и она нервно вздохнула.
— Впрочем, мне наплевать на то, что ты считаешь странным, — сказал Луи. — Просто любопытно. Вот и все. Интересно, что люди считают странным, а что нет. Я любопытный.
— Любопытство сгубило кошку.
Ничего другого она не придумала. Луи снова смахнул пепел.
— Может, поэтому и кошек не стало.
Он видел, как девушка беспокойно огляделась, словно только теперь заметила их отсутствие. Луи знал, она ничего не ищет, просто нервничает. Теперь он добился того, чего хотел: девчонка немного испугалась. Он прищурился и бросил окурок в раковину у себя за спиной.
— А теперь скажи, какой у меня хорошенький мышонок.
Он
То, что стало несчастьем для изгнанников из песенного Лангедока, обернулось удачей для него — иначе он никогда бы не познакомился и не узнал встреченного в Венеции человека, который назывался чужим именем Исайя.
Из всех мистических тайн, в мир которых ввел его Исайя, более других завораживала тайна гематрии, раздела каббалы, имевшего дело со скрытыми нумерическими сокровищами и силами букв.
Подобно отзвуку самого имени Исайя тоже казался фигурой из Ветхого Завета. Его длинная, клочковатая борода давно пережила годы белизны и вступила в те годы, когда возраст придает желтоватый оттенок белизне волос, как делается и со слоновой костью, и с обычными костями. Он всегда, в жару и в непогоду, носил кипу и черный плащ, которые, казалось, тоже переходили из века в век, пока не обрели достоинство старинных реликвий. Жил он бедно и скудно, получая малые деньги от немногих своих учеников и почитателей и мягко и незлобиво жалуясь на нехватку студентов.
— София — вот их настоящая мать, однако ж они отвратились от нее, так и не пожелав узнать, — говорил Исайя о своих соплеменниках. — Фараон, как сказано в книге Исайи, убил всех перворожденных евреев, но ложный бог нового мира, вульгарное торгашество, призовет их всех, когда бы они ни родились. И никакой заплывший в камыши спеленатый Моисей не поднимется и не поведет их воссоединиться с Богом.
Он говорил на странной смеси языков: латинском, французско-латинском, vernacolo, то и дело вставляя греческие, еврейские или арабские словечки и заставляя слушателя либо домысливать их значение самому, либо искать уточнения и задавать вопрос. Временами старик устремлял взгляд на большой темный рубин, вставленный в золотое кольцо на среднем пальце левой руки, и надолго умолкал, как будто раздумывая о загадке его переменчивых оттенков. Камень, казалось, не столько поглощал или отражал свет и тьму, сколько содержал их все в себе и из себя испускал. И действительно, в сиянии дня он часто оставался темен, a с наступлением ночи или при тусклом свете свечи становился лучистым и сверкающим. В один из таких вечеров, когда старец в очередной раз погрузился в созерцание рубина, его собеседник после долгого молчания спросил, почему он скрывает свое настоящее имя.
— Чтобы никто его не узнал, — ответил старик и ничего больше не добавил.
Живя бедно в одном смысле — он занимал тесную комнатку над кожевенной мастерской в тупичке за синагогой к которой не проявлял ни интереса, ни уважения, — Исайя жил богато в другом: книги занимали намного больше места, чем соломенный тюфяк в углу.
Хотя значительная часть этих фолиантов была на латыни и немало из них были знакомы гостю по названию, если не по тексту, попадались там и увесистые тома на греческом и, конечно, на иврите, но самыми красивыми и привлекательными были рукописи, выполненные изыскания арабской вязью на тончайшей коже еще не родившихся козлят.