Русь. Том I
Шрифт:
Не садили овощей мужики потому, что они у них не выходили. А кроме того, это и не было заведено. И каждому казалось как-то неловко высовываться вперед и делать то, чего до этого времени никто не делал.
Да и притом, если один посадил бы, все равно стащат те, кто не садил себе, так как, при виде готовых огурцов в огороде, у каждого идущего с жаркого покоса невольно мелькнет недоброжелательная мысль о том, что, вишь, развел сколько, а тут рта промочить нечем.
А у ребятишек такой мысли могло и не мелькать;
Если у кого-нибудь в поле была посеяна полоска гороха, то вся дорога от него покрывалась клоками ощипанной ботвы, когда едва только начинали завязываться стручки. Его рвали не только ребята, но и проходившие мимо бабы, мужики, рассуждая, — вполне справедливо, — что от одной сорванной горсти хозяин не обеднеет.
А хозяин, придя с косой, находил там уже не гороховое поле, а голую ощипанную полоску земли. И, сказавши: «Ах, черти! они уж тут обладили», — вскидывал косу на плечи и шел обратно домой. — «Только бы попался кто, я б ему все кишки, сукину сыну, выпустил», — говорил он, отойдя уже на значительное расстояние.
Садов ни у кого не было. А если кто-нибудь и сажал в огороде яблони, то они стояли тощие, с обломанными ветками и с яблоками величиной в лесной орех.
— Места, места не такие, — говорил, по своему обыкновению, Степан.
— Конешно, разве на такой земле яблоко пойдет? Вот ежели бы на воейковском бугре сад развесть, на всю деревню яблок хватило бы, — добавлял Иван Никитич.
— Они знали, какую землю взять, — замечал кто-нибудь.
— А то как же, своя рука — владыка.
Деревьев весной тоже не садили. Везде чернели рвы, буераки; гумна стояли открытые, без деревьев. И когда начинался пожар, то огненные шапки, не задерживаемые ничем, садились на любую крышу.
Если же и садили деревья, то только ракиту, потому что ни ходить за ней, ни поливать ее не нужно, а ткнул ее в землю, она и растет, лишь бы не кверху ногами попала.
Иногда говорили и о том, что, так как лесу не осталось, а пустых мест да оврагов много, то засадить бы их.
— Вот тебе и лес будет, — говорили все, сейчас же единодушно соглашаясь. И уже начинали прикидывать, какие овраги в первую голову пустить.
— Дождешься этого лесу, — замечал молчавший вначале Андрей Горюн, — на том свете уж все будем, да половина его посохнет.
— Да, это лет тридцать ждать, не меньше, — сейчас же соглашался кто-нибудь.
— Мы посадим, а общество попользуется и спасибо потом скажет, — кротко говорил Степан, моргая больными глазами.
— Мы спину будем гнуть, а общество за нас попользуется? — загудев, возражали уже все.
И становилось очевидно, что это дело неподходящее.
— Тогда готовый купить, в две недели бы разбогатеть можно, — замечал Николай-сапожник, постоянно томившийся жаждой разбогатеть
Прежде обыкновенно в это время возили навоз в поле.
С самого раннего утра, едва только солнце начнет пробиваться сквозь помещичий березняк за оградой и рабочий из усадьбы едет с бочкой за водой, ведя за собой в поводу лошадь, как на дворах уже начинают скрипеть ворота. Запрягают в навозные телеги лошадей и с вилами идут на двор по сочному навозу, с продавливающейся сквозь пальцы коричневой жижей. А потом, воткнув в наложенный воз вилы и постелив на уголок грядки клочок чистой соломы, едут в поле, вниз по деревне, сидя боком и подставляя спину теплым лучам взошедшего солнца.
Раннее утро, свежий воздух, роса, а кругом — разделенное на узкие полосы поле, все уже озаренное ранним солнцем. Въехав на свою полосу и бросив вожжи на спину лошади, начинают, стоя на возу, скапывать сочный навоз на давно ждущую землю. А потом, на опорожнившейся телеге, стоя, с грохотом отставших досок, скачут к деревне, поднимая за собой столб пыли и размахивая концами вожжей.
Но в нынешнем году навоза никто не возил: сначала думали, что воейковский бугор перейдет к ним, а потом ждали передела, — когда определится, где чья земля, чтобы на соседа не работать.
И ничего не предпринимали. Днем все копались в сарае, на дворе или выходили на задворки, чтобы постоять там, потрогать какую-нибудь старую телегу, которая валяется уже третий год, посмотреть на небо и, почесавши спину, снова вернуться в сарай.
А Захар Алексеич целые дни проводил у себя на завалинке. Крыша у его избы давно вся прохудилась. И каждый раз после дождя он, выходя из избы, прежде всего попадал в сенцах ногой в лужу, потом долго осматривал промоченный лапоть, поставив его на порог.
— Где промочился, ай на речку ходил? — спрашивал кто-нибудь, проходя мимо.
— Нет, дома, — отвечал Захар Алексеич, кивнув головой назад в направлении сенец и не взглянув на спрашивавшего. Или кто-нибудь, проходя мимо и видя его сидящим на завалинке под худой крышей, говорил, остановившись:
— Что ж крышу не чинишь, Захар Алексеич?
Захар Алексеич сначала медленно поднимал голову на того, кто это говорил, потом уже отвечал:
— Сына дожидаюсь, придет из солдат, починит.
— А, это другое дело. — И уходил.
А Захар Алексеич, посмотрев ему вслед, вставал, отходил на дорогу и долго рассматривал свою крышу, прикрыв глаза рукой против солнца.
И так как Захар Алексеич всегда сидел на завалинке, то около него чаще всего собирался народ. Кто-нибудь выйдет из сенец на порог, почесывая поясницу, оглянется в одну сторону, потом в другую, не зная, что делать, — ужинать еще рано, делать все равно нечего. Возьмет и подсядет к Захару Алексеичу. Там, глядишь, еще кто-нибудь приплетется в старых валенках и накинутой на плечи шубенке, поеживаясь, точно от холода.