Русачки (Les Russkoffs)
Шрифт:
Вот так у нас на двоих завелся свой государственный гимн. Ныряем в долины, раскачиваемся на крутых подъемах, орем что есть мочи: Папаня посеял репу.
Вырвался он в Париж из своей глухой деревни, как и моя мамаша, еще в малолетстве. Работает на набережной Берси, в винных погребах. Моет чаны, укладывает бочки. Доволен, зарабатывает кое-какие деньжата, даже велик купил. И своего братишку он тоже вытащит, когда тот подрастет. В Фуршамбо у них там, также как в Форже: можно пойти только заводским или путейцем. Завод он не очень-то уважает, а для жэдэ нужна семилетка. Он и сдавать не ходил, учитель сказал, если пойдешь сдавать, иди один, старик, я тебя выставлять на экзамен не буду, а то с тобой сраму не оберешься!
Крутишь педали, — сосет под ложечкой. Скоро мы опять проголодались. Хоть и набрали черешен с большого дерева,
Видим крестьянский домишко стоит вдоль дороги, чуть на отшибе, старый такой домишко одинокого старикашки, заросший колючим кустарником. Штукатурка отвалилась, видны теперь грубые камни, собранные вперемешку с тонким песком, оконные ригели и углы из грубого серого камня, улепленного лишайником золотисто-желтого, густой ржавчины, миндальной зелени или мышиного цвета. Хребет крыши прогнулся, как у старого ишака. Ставни закрыты, но дверь полузияет. Болтается сбитая щеколда. Просунули голову внутрь, покричали, есть ли там кто-нибудь, — нет, никого. Внутри было совсем темно, пахло старпером, который не каждый день моется, прокисшим супом и кошачьей мочой. Стали искать, чего бы пожрать, — да хоть бы чего, — нашли только горбушку хлеба, твердого, как кирпич, и полностью заплесневевшего, заросшего мхом, да молоко в крынке, но совсем прогнившее. Обходим снаружи. Сзади, в загоне из заштопанной сетки, куры кудахчут с беспокойством, но без паники. Увидели мы в ямках яйца, взяли их, семь яиц, потом спустились в погреб, где пахло грибами, и нашли там какую-то машинку, а рядом бутылки, бутылки с откидной пробкой. Открыли одну — лимонад. Старик этот, должно быть, гнал лимонад и ходил продавать его ребятишкам на ярмарках по воскресеньям, да точно, наверняка. Мы сели в тени, выпили яйца прямо так, сырыми, седьмое оказалось лишним, и высосал его я, потому что парня из Ньевра немного подташнивало, погрызли мы черствого хлеба, прямо с плесенью, запили все это струями лимонада, и начали так рыгать, что невозможно было остановиться, было нам так смешно: сколько же газу закупорил он в лимонад свой, лимонадник этот! Подумали, а может сдохнем от плесени, ответили, что там видно будет, а потом подкололи штанины защипками и двинулись дальше, распевая «Папаня посеял репу» и другие похабные песенки, которым я его научил, таким, например, как «Вниз по улице Алжирской», от которой он ржал — аж рот до ушей.
Время от времени натыкаемся на бошей на велосипедах. Для людей таких современных велики их — странного пошиба, можно сказать, со времен Иисуса Христа, выковыванные на наковальне из цельнометаллических железных стержней. Слишком высокий руль — совсем не удобно — заставляет крутить педали с прямой, как мачта, спиной, руки почти что на уровне глаз, поясница вогнутая — хоть волов запрягай! Самое дурацкое положение, чтобы крутить педали, особенно в горку. Правда, в горку они взбираются пешком. Тормоз у них — какая-то деревянная колодка, трет по шине, по середке, а в действие ее приводит целая система рычагов и трапеций… Даже допотопный велосипед моего покойного дедушки выглядел менее по-дурацки, чем эти динозавры.
Раз какой-то молокосос меня останавливает, внимательно рассматривает мой велик, издает звон, постукивая ногтем по металлу рамы — кристалл! — посвистывает восхищенно и жестом дает понять, что хочет его себе. Я ему: ты чего, старик, спятил? Мотаю головой изо всех сил и обеими руками вцепляюсь в свой руль. Какого хера, пусть лучше меня убьет, но велик свой я ему не отдам! Он делает кучу жестов, чтобы я понял, что ему хочется просто прокатиться, попробовать. Сомневаюсь. А кто мне докажет, что он не сорвется, когда уже будет на нем? Коварная эта порода. Мой кореш подает знаки, чтобы я согласился, а сам встанет со своей «ласточкой» поперек небольшой дороги, метрах в ста. Понял. Говорю бошу: ладно, протягиваю ему свой велик и занимаю позицию поперек дороги, сидя на его железяке. Он вспрыгивает одним махом, ноги вставляет в туклипы точно, не тычется. Затягивает ремешки, чик-чак, катит — руки кверху — до моего морванца, разворот на месте, склоняется вниз к рулю, чешет вовсю на меня, блокирует оба колеса прямо перед моим
Вечером ночуем в городе, — поди знай, в каком, — маленьком городишке, красивом, не так пострадавшем, как Жьен. Входим в зияющий дом. В добротный дом, раз уж на то пошло. Живет в нем доктор: на двери об этом гласит табличка. Все, что можно было унести, — вытащено, остальное разгромлено. Отыскали мы все же в шкафу банки с вареньем, десяток банок с названиями фруктов, аккуратно написанными прописью на этикетках с голубой каемочкой. Наедаемся до отвалу вареньем, потом укладываемся, каждый в отдельной комнате, в умопомрачительных постелях, больших, хоть аукайся, мягких, как сметана. Велик и чемодан рядом, прислонены к кровати, соединены со мной бечевкой, запрятанной под простыней. Только попробуй стибрить — сразу вскочу!
Раздобыл себе классную книжонку: «Венерические болезни», с цветными иллюстрациями, и огарок свечи. Засыпаю в художественных видениях всяческих шанкров.
На следующий день — снова в путь. Далеко не уедем.
Бронированные штукенции с гусеницами, клейменные черно-белым крестом, с нацеленными на нас пулеметами, преграждают дорогу в шахматном порядке, оставляя зигзагом лишь узкий проход. Впереди — боши в касках, с винтовками, автоматами, гранатами с деревянной ручкой, торчащими из голенищ, с видом таким, что им не до шуток, стоят, широко расставив ноги, перед мотками колючей проволоки. Бедолаги вроде нас, с чемоданами и рюкзаками, толпятся и угрюмо ждут неизвестно чего. Непрерывно подъезжают автомобили и грузовики бошей. Предъявляют бумаги, и им раздвигают колючку.
В лугах, справа, я вижу французские военные грузовики, тысячами, покуда хватает глаз, но еще и танки, совсем новенькие, с сине-бело-красной кокардой, наверняка те самые, распрекрасные танки «Рено» вчерашнего оптимиста.
Расспрашиваю вокруг себя. Никто ничего не знает. Надо ждать. Осмеливаюсь сказать одному бошу в здоровенной фуражке и в галифе, который вроде командует:
— Мне — в Бордо.
Он смотрит на меня свысока, как если бы я был голубиным пометом на его концертном мундире:
— Ja. Moment!
«Moment» наверное означает: «Минутку». Делюсь плодами своих размышлений с морванцем, который пришел к тому же заключению. «Ja», это я знаю, все это знают, это значит: «Да».
«Moment» длится добрых полчаса. Потом другая Здоровенная фуражка вопит:
— Матам, Мезье, зюта! Все, Матам-Мезье! Лоос!
На тот случай, если мы еще не поняли, солдатня нас окружает, делает знаки, чтобы мы шли туда:
— Лоос! Лоос!
«Зюта» —это недалеко. Небольшой луг, окруженный живой изгородью, усиленной мотками колючей проволоки. Трава и ничего больше. Единственный выход охраняется двумя в серо-зеленом.
Мы с корешем разлеглись на травке. Испытываем скорее любопытство, чем беспокойство. Осматриваемся. Серые морды людей, не слишком-то спавших в последнее время.
Времени прошло немало, начинаем задумываться, какого хрена мы здесь. Солнце палит уже крепко, тени здесь никакой, если не считать одной худосочной полоски у подножья единственной живой изгороди, дающей контражур. И вдруг у меня разболелся зуб. Коренной мой, — с таким дуплищем, аж целая лошадь с телегой там разместится, с ним я покамест жил на условиях взаимной терпимости, — вдруг сорвал маску. Стреляет та боль страшенно. Пока я бьюсь головой о землю, парень из Фуршамбо пошел добывать аспирин у почтенной публики. Ни у кого его нет. Какая-то дама протягивает мне пузырек мятного спирта. Заливаю в дупло, — от этого боль во сто крат сильнее, десятки миллионов вольт сотрясают мне челюсть. Молодой человек с бороденкой говорит мне, что он студент-медик и что, по его мнению, это флюс, но без инструмента ничего не сделаешь. Подхожу к часовым, показываю им свой зуб, делаю: «У-ля-ля!», потряхивая кистью, — мимика, соответствующая крайней степени боли. Они говорят: «Ja, ja!», — с видом полного сострадания, но потом пожимают плечами с видом совершенной беспомощности. Жестом показывают: «Потерпи!». Ну да, конечно. Только зуб-то, он мой!