Русская дива
Шрифт:
И, повесив у себя в кабинете плащ на вешалку в шкафу, главный открыл вторую створку этого шкафа, достал бутылку французского «Наполеона».
— Имей в виду: теперь тебе каждый день нужно принимать по пятьдесят граммов. Для расширения сосудов. Так что давай! — Он разлил коньяк в две водочные стопки и, чокнувшись своей рюмкой о рюмку Рубинчика, сказал: — Я так рад, что ты оклемался! Как у вас, евреев, говорят — за жизнь? Давай за жизнь! Теперь ты хоть понимаешь, что это такое? Это как первый раз разбиться на машине — пока не разобьешься, думаешь, что ездишь на танке, а как еб…шься, так сразу понимаешь, что любая машина — это яичная скорлупа! Я после первого инфаркта сразу понял, что такое жизнь! Поэтому главное после сорока —
— Андрей, — негромко перебил Рубинчик, с грустью глядя на стену за редакторским креслом, сплошь увешанную еще сырыми оттисками полос завтрашней газеты. — Знаешь… если ты вправду хочешь сделать мне подарок… отправь меня в командировку.
— Так я же сказал! — удивился главный. — Если врачи разрешат, сразу летишь в Сочи! Хоть завтра!
— Нет, не в Сочи.
— А куда?
— В Сибирь, в Заполярье — мне все равно. Только сегодня, сейчас.
— У тебя дома что-то не так? — тут же сообразил шеф.
— Ну, почти… — уклончиво ответил Рубинчик.
Главный широким жестом показал на огромную настенную карту Советского Союза и усмехнулся:
— Иосиф, знаешь, как в таком случае говорят в Америке?
Рубинчик встревоженно покачал головой.
— Be my guest! [1] — сказал главный.
Через полтора часа в аэропорту «Быково», обслуживающем всю восточную часть СССР и до отказа забитом пассажирами по случаю летнего сезона, Рубинчик, протиснувшись к почтовому окошку, сдал телеграмму. Шевеля накрашенными губами, толстуха кассирша прочла ее вслух, считая слова шариковой авторучкой:
1
Будьте моим гостем
«Московская обл., пос. Одинцово, Первых космонавтов 24, квартира 67, Неле Рубинчик.
Срочно вылетел Заполярье на пять дней. Не волнуйся, это последняя командировка. Целую тебя и детей. Иосиф».
— Двадцать четыре слова. Один рубль двадцать копеек. Только без сдачи!
Рубинчик протянул ей зеленую трехрублевку.
— Я же вам русским языком сказала: без сдачи! — вдруг взорвалась кассирша. — Или вы уже не понимаете по-русски?
— Но у меня нет мелочи. И у меня посадка через минуту. В Тюмень.
— Меня не касается! Тогда заберите вашу телеграмму!
— Да возьмите три рубля! Без сдачи! — попросил он.
— Видали! — тут же обратилась она к толпе у своего окошка. — Он меня покупает! Рубинчик! — И уже злобно, нагло — в глаза Рубинчику: — Забери свои деньги вонючие! Сионист вшивый!
Он не успел ни ответить ей, ни возмутиться — толпа отшвырнула его от окошка, выдавила из очереди. И в этот момент радио произнесло ржаво-металлическим голосом: «Вылет рейса «Москва — Тюмень» задерживается по метеоусловиям Тюмени. Па-авторяю…»
— Тьфу ты! — в сердцах выругался Рубинчик. Родина-мать была в своем амплуа. Сунув телеграмму в карман пиджака, он пошел к знакомой диспетчерше менять тюменский билет на рейс «Москва — Салехард».
21
Над Салехардом, столицей ненцев — советских эскимосов, висела пушечная канонада ледохода. Огромная, шириной в двенадцать километров, Обь, чуть севернее Салехарда припадающая своей губой к Ледовитому океану, промерзла за зиму на глубину до десяти метров, и теперь это мощное гигантское поле льда с угрожающим скрежетом вспучивалось от июньского солнца и тепла, трескалось под напором южной талой воды и наконец взрывалось и дыбилось с воистину пушечным грохотом. Матерые желтые льдины, каждая величиной с футбольное поле, наползали друг на друга, как исполинские моржи при случке, продавливали друг друга своей немыслимой тяжестью, крошились, поднимались на дыбы
Все население города — ненцы и ненки в пестрых оленьих малицах, русские геологи и бурильщики нефти в распахнутых телогрейках, вертолетчики полярной авиации в меховых комбинезонах, северные бичи в немыслимых обносках, шоферня в промасленных полушубках на гусеничных вездеходах и мощных «КрАЗах» с цепями на колесах, дети на собачьих упряжках — все были в эти дни на берегу Оби с утра и до поздней ночи, и только домашние кошки да дикое зверье не участвовали в этом весеннем празднике природы. Кошки испуганно прятались по домам, а дикие звери — белки, лисицы, куницы, песцы, полярные волки и медведи — удрали от реки подальше в тайгу и тундру. Но все — и люди и звери — бездельничали. Никто не работал, школы были закрыты, и даже начальство, бессильное перед размягчающим солнечным теплом, забыло дать нагоняй своим рабочим и благодушно, с пивом и строганиной, прикатило на своих четырехосных «Нивах» сюда же, на крутой обский берег.
Демократизм полярной весны уравнял в эти дни всех до такой степени, что бич-алкаш с татуировкой на лбу «РАБ КПСС», полученной, конечно, в лагере за какой-то проигрыш, запросто подошел к начальнику салехардской милиции, балующемуся пивом, и сказал:
— Друг, дай пену допить…
И майор милиции — дал!
Рубинчик бродил по этому людскому разноцветью, останавливался и возле костра молодых геологов, бренчащих на гитаре, и возле ненцев, только что забивших молодого оленя-важенку и с аппетитом уплетающих длинные ломти еще теплой оленьей печени, плавающей в тазу с горячей оленьей кровью. И возле ненецких мальчишек, кормивших своих ездовых собак мороженой рыбой — собаки отворачивались от этой рыбы, фыркали и не хотели есть. И возле юных ненок в праздничных малицах, куривших трубки и пивших одеколон «Красная Москва» прямо из флакона…
Ему все было интересно, и руки его машинально начинали шарить в поисках блокнота по карманам меховой куртки, которую выдали ему как столичному корреспонденту в местном тресте по добыче газа. И только минуту спустя, не найдя блокнота, он вспоминал, что ему уже и не нужен блокнот — зачем? Ведь это его последняя командировка, и ничего он не будет писать, а, вернувшись в редакцию, подаст заявление об увольнении. И, вспомнив об этом, он сникал, расстраивался и шел в торчавший на взлобье берега ресторан «Волна» и заказывал себе «стопарь с прицепом» — сто граммов питьевого спирта и кружку пива с тарелкой строганины — мелко наструганной мороженой нельмой. И хмуро, погашенно сидел над своей выпивкой, не видя вокруг себя никаких див и не слыша их ни своим сердцем, ни интуицией.
К ночи (если можно считать ночью молочные сумерки полярного дня, приходящего в Заполярье летом на смену полярной ночи) Рубинчик тащился в двухэтажную деревянную гостиницу «Север» и, пьяный, расстроенный и жалеющий сам себя, словно он не в эмиграцию собрался, а на тот свет, заваливался спать на свою койку точно так, как все остальные ее обитатели, — одетый и не слыша из-за собственного храпа даже грохота близкого ледохода.
Так прошло три дня. А на четвертый день, когда утихла пушечная канонада ледохода и только отдельные льдины еще неслись вмеcте с какими-то ветками, разбитыми бочками и прочим мусором по открывшейся темной стремнине Оби прямо в Ледовитый океан, когда кончился праздник безделья и всеобщей пьянки и бурильщики улетели на вертолетах в тундру, ненцы погнали своих оленей искать ягель на оттаявших сопках, а дети отправились в школу, — в этот день Рубинчик вдруг встретил возле гостиницы Наташу. Ту самую юную Наташу-стюардессу, с которой летел он недавно в Киев и с которой так и не успел тогда погулять по киевскому «Бродвею» — Крещатику.