Русская литература и медицина: Тело, предписания, социальная практика
Шрифт:
Разыскания, предпринятые Канторовичем, также существенны для моих рассуждений. Литературная конфигурация и/или троп, востребованный реальными политическими дискуссиями в Англии Тюдоров, имплицитно утверждает наличие двух тел произведения (дантовского и шекспировского), исходя из их «силы» (блумовское определение для «заслуженно» канонических писателей). Оба текста разрабатывают разные версии «двух тел короля»: Шекспир, творивший позднее, «ответственен» за хронологически первую версию «Божественного в короле», хотя пьеса повествует о короле, который правил 6о лет спустя после кончины Данте. Более «ранний» Данте обосновывает «антропоцентричность царствования». Многочисленные хиазмы, порождаемые сопоставлением Блума-Канторовича, могут быть умножены привлечением к каноническому критическому разбору автора, которое, казалось бы, не имеет к канону ни малейшего отношение и был бы оскорблен, узнав о подобных сближениях: это Фуко, ставший за два прошедших со дня его смерти десятилетия неотделимым от самой сути «канонической антиканоничности».
4
Участь и/как каноническое участие
Возвратившись
Напомню оригинальный текст:
Горька судьба поэтов всех племен; Тяжеле всех судьба казнит Россию: Для славы и Рылеев был рожден; Но юноша в свободу был влюблен… Стянула петля дерзостную выю. Не он один; другие вслед ему, Прекрасной обольщенные мечтою, Пожалися годиной роковою… Бог дал огонь их сердцу, свет уму, Да! чувства в них восторженны и пылки: Что ж? их бросают в черную тюрьму, Морят морозом безнадежной ссылки… Или болезнь наводит ночь и мглу На очи прозорливцев вдохновенных; Или рука любовников презренных Шлет пулю их священному челу; Или же бунт поднимет чернь глухую, И чернь того на части разорвет, Чей блещущий перунами полет Сияньем облил бы страну родную.Ключевой прием построения этого текста — отсылка к четырем поэтам. Один из них назван, трое других — нет. Для моих рассуждений наиболее существенны трое непоименованных стихотворца. Имя Рылеева названо и выделено посредством парной рифмы:
Тяжеле всех судьба казнит Россию; Для славы и Рылеев был рожден; Но юноша в свободу был влюблен… Стянула петля дерзостную выю.Участь Рылеева интерпретируется в терминах «телесности»: он «рожден для свободы», и «петля стягивает его дерзостную шею». Шея обозначена архаическим «выя» и модифицирована синекдохой (totum pro parte) «дерзостная». Круг возможных значений термина, включая «медицинские» аспекты, очерчен, таким образом, достаточно широко. В то же время рифма, обрамляющая две «рылеевские строки», обращает «выю» в устойчивый эквивалент «России». Итак, Рылеев помещен (можно было бы сказать включен или заточен) в сердцевину тождества: часть тела (т. е. опора головы, шея) — Россия. Одновременно (посредством еще одной синекдохи) Россия является отечеством преследуемых судьбой поэтов. Но это также и область, где Рылеев, в рамках метаканонического текста, претендует на каноничность. По аналогии Россия обращается в подвергаемое физическому воздействию тело.
Начальные слова строки «Не он один…» отделяют Рылеева от безымянных стихотворцев и одновременно сопоставляют его с ними. Не одному Рылееву уготован трагический жребий. Участь прочих поэтов-мучеников моделируется по образцу, задаваемому судьбой Рылеева. Его «стянутая петлей шея» — символ всех поэтов, становящихся «комом в горле» для официальной власти. Очевидно, что литературный дискурс основывается здесь на телесных, т. е. медицинских, тропах и что критерии каноничности определены, в свою очередь, совокупностью этих тропов и развивающими их стихотворческими приемами.
Три неназванных поэта разделены и связаны, соотнесены не только в своей безымянности, но и посредством поэтической техники. Напомнив, что три неназванных поэта — Пушкин, Грибоедов и сам Кюхельбекер, выделим включающие телесный код семантические ряды:
«Или болезнь» — заболевание в Сибири;
«Шлет пулю их» — гибель в Петербурге;
«Или же бунт» — убийство бунтовщиками в Персии.
Вторая и третья пары характеризуются ярко выраженной семантикой насилия. Она акцентирована фонетическим созвучием соседствующих «пулю» и «бунт» и парономазией «шлет» — «или же». Определенную долю фонетического сходства обнаруживают и все три возможные причины смерти — «болезнь», «пуля» и «бунт»: bol — pul — bun. Фонетические и ритмические соотношения усложняют и обогащают семантические ряды:
Бог дал огонь их сердцу, свет уму, Да! чувства в них восторженны и пылки, Что ж? их бросают в черную тюрьму, Морят морозом безнадежной ссылки… Или болезнь наводит ночь и мглу На очи прозорливцев вдохновенных; Или рука любовников презренных Шлет пулю их священному челу; Или же бунт поднимет чернь глухую… Сияньем облил бы страну родную.Три обозначенных Кюхельбекером проявления судьбы — «тюрьма», «ссылка» и «мгла» — обращены к своим предшествующим ритмическим и квазиритмическим парам «уму» и «пылки», однако «тюрьма»
Напомню, что Кюхельбекер создает текст, который ни при каких условиях не мог быть опубликован. Кюхельбекер, таким образом, аранжировал самое существо своего поэтического языка в интересах канонического самосохранения и самоосуществления. Он пытался осенить свои реальные страдания и грубую вещественность толикой канонизирующей сопричастности. Выдающиеся поэты, «короли поэзии», неизбежно претерпевают беспримерную по жестокости гибель, что сближает их участь с «образцовой» судьбой Рылеева.
Семантической и медицинской дистанции между «болезненной слабостью» первого из упомянутых стихотворцев и «смертельными терзаниями», которые вызывают кончину прочих, соответствуют различия языкового материала как такового. Однако последовательность «темных» рифм все же выводит «слепых и страждущих», т. е. всех «слабых», на дарующие каноничность подмостки. Это классический пример souci de soi: поэтическая репрезентация печальной участи русских поэтов — «входной билет» Кюхельбекера для участия в русской «канонизирующей игре».
Подобную ситуацию отчасти предвосхитил Пушкин, когда изобразил в своем наброске Рылеева, который стоит подле Кюхельбекера, готовящегося выстрелить в великого князя Михаила. Упомянув об этом, обратимся к «особым взаимоотношениям» Пушкина и Кюхельбекера, привлекавших внимание авторитетных литературоведов и писателей, например Тынянова и Набокова. Обращусь здесь к еще одному тексту Кюхельбекера, датируемому приблизительно тем же временем, что и «Участь русских поэтов»: к повести-драме в стихах «Агасфер». Этот незавершенный труд, подобно многим повествованиям об Агасфере, рассказывает о явлениях Вечного Скитальца на «ключевых» перекрестках истории (Реформация, Революция и т. п.). Финальная сцена драмы происходит в «конце времен»: в предсмертный миг «последний человек» видит приближающегося Агасфера. Он умирает на руках Вечного Странника, взгляд которого устремлен к мерцающему над горизонтом свету.
В описании того, каким явлен Агасфер угасающему взору «последнего человека», существенна авторская ремарка, неожиданно напоминающая нам о Пушкине. Агасфер явлен «последнему человеку» таким же, каким предстает перед дон Гуаном увлекающий его в ад Каменный Гость. Именно в этом эпизоде говорится о творчестве Пушкина. Вот строки, о которых идет речь: «Походка тяжела, как будто истукана, / Который, отделясь от медного коня, / Вдруг стал шагать на зов безумца Дон-Жуана, / В лице нет жизни, нет в очах огня». Кюхельбекер снабжает свой текст следующим примечанием: «См. трагикомедию Мольера, оперу, переделанную из этой комедии, и гениальный отрывок нашего Пушкина: „Каменный Гость“». Образ Агасфера, воплощающий представления о максимальном телесном совершенстве и о предельном метафизическом бедствии, отсылает нас к произведениям Пушкина. В то же время угасающий взор «последнего человека» — отчетливая отсылка к участи слепнущего Кюхельбекера. Эта многозначная «телесная» репрезентация — еще более яркий пример канонической souci de soi: «сильный» канонический поэт долговечнее «слабого» «последнего человека». Он увидит свет Второго Пришествия. Но, возможно, именно «последний человек» будет спасен в райском сиянии, а участь нераскаянного грешника Агасфера темна. Анализируемый текст разрабатывает ту же тему, что и «Участь русских поэтов», но в ином — метафизическом — ключе. «Последний человек» на руках Агасфера — аллегория канонического устремления с непредсказуемыми последствиями, но вполне определенными надеждами стихотворца. Подобно явлению Каменного Гостя Дон Гуану, творение Пушкина для Кюхельбекера — каноническая травма и каноническая мечта.
Для моих рассуждений также существенно, что Кюхельбекер, чья единственная драма в стихах, написанная до 1825 года, «Шекспировские духи» (она посвящена, между прочим, «другу Грибоедову»), скромно названа в авторском предисловии «безделкой», предвосхищает позднейшие рассуждения Блума о Шекспире как об «универсальной канонической суперзвезде» и воплощает канонические устремления в специфических, очень «восточных» контурах. Пушкин, как и Шекспир, нашел верный способ изображения королей (в данном случае — царей): он примеряет к себе самому венец «литературного и окололитературного владыки». Борис Годунов — пушкинский Ричард II, наделенный некоторыми чертами Ричарда III. Оставаясь (в лучшем случае) «второстепенным классиком», Кюхельбекер тем не менее являет нам значительно более яркие воплощения канонических устремлений, мобилизуя и тело поэта, и тело поэмы для их репрезентации. Претерпевая реально физическое и психическое мученичество, стремясь исцелить и укрепить свое «поэтическое тело» благословением сопричастности, он мог интерпретировать пушкинского постдекабристского «Пророка» как своеобразное «повествование о вторжении разрушающих тело Сил». Однако, как я упоминал в начале статьи, тело, лишенное текстуального и/или поэтического, — «чистый лист», который не заслуживает внимания. Существенно тем не менее, что «реальное тело» является не столько продуктом «реальной» канонической конкуренции, сколько поэтическим следом канонического устремления как воплощения медицинской и метамедицинской souci de soi. В случае Пушкина и Кюхельбекера, их физические и поэтические тела содержали и продуцировали мириады подобных следов. Но кто скажет, чья сопричастность реальнее — того, кто в поэме, или того, кто вне ее? Следуя Канторовичу, который утверждает, что «концепция двух тел короля <…> неотделима от Шекспира», а самая суть ее заключена в Ричарде II, мы можем счесть источником канонического посвящения (по крайней мере, значительной его доли) текст как таковой.