Русская новелла начала xx века
Шрифт:
Григорий Алексеевич слушал так, будто Машенька говорила по-испански; наконец, тряхнув головой, он твердо вымолвил:
— Конечно, ты в расстройстве, радость моя; я прошу прощенья, если доставил тебе беспокойства, избежать которых было невозможно, но я полагаю, что чувство любви усидчивое воробья, скачущего с ветки на ветку, и потому не отчаиваюсь в своем счастье. Теперь же я пойду говорить с твоим отцом, который приехал; я не хочу говорить при тебе, чтобы не расстраивать тебя еще больше и чтобы дать тебе время собрать рассеянные чувства.
С этими словами он вышел, и Машенька осталась одна. Неизвестно, собирала ли она свои рассеянные
— Ну, Марья, видно, быть не по-вашему и не по-нашему, а выходить тебе за Ильичевского.
— Я не пойду, — тихо ответила Машенька.
Отец оглянулся, будто ослышался, потом заорал:
— В беседки бегать, на постоялых дворах сидеть обнявшись — это твое дело, а под венец идти — нет? Плетью погоню! Даром, что ли, я с ним, еретиком, помирился?
— Он обманщик, — еще тише молвила Маша.
Старик рассмеялся:
— Слышали это! Машкарадом недовольна? Так что же ты хочешь, чтобы все мы были перестреляны, а ты у разбойников в лапах сидела? Так суженый твой, поверь, и так разбойник изрядный.
Тогда выступил Григорий Алексеевич, взял Марью Петровну за руку и сказал:
— Неужели за минуту необходимой хитрости ты забыла все клятвы, поцелуи, сладкие часы любви — все, все? Верным другом и рабом буду я тебе. Неужели сердце в тебе одеревенело? — И он заплакал.
Петр Трифоныч отвернулся к окну, а Машенька наклонилась к плачущему жениху и сказала:
— Конечно, я люблю тебя по-прежнему и женой твоей быть согласна, но, ах, зачем все это приключение — пе более, как маскарадная шутка?
ПОРТРЕТ С ПОСЛЕДСТВИЯМИ
I
Как и следовало ожидать, «Женщина с зонтиком» обратила на себя внимание почти всех. Кто интересовался, почему картина, изображавшая даму, сидевшую за небольшим столом и поднявшую рюмку красного вина на свет, называется «Женщина с зонтиком», — и тщетно искал этого предмета на полотне. Кто восхищался нежными тонами ткани, лица, освещенного снизу, и красным звездистым отблеском света через вино на прозрачной руке. Кто высказывал свое мнение о красоте изображаемой дамы и делал догадки о ее происхождении, национальности и характере. Ее отношения к художнику тоже немало занимали праздное воображение зрителей. Кто она: жена, любовница, случайная модель, пожелавшая остаться неузнанной, или профессиональная натурщица? Это было трудно прочесть в чувственных и несколько надменных чертах высокой брюнетки, с низким лбом, прикрытым, к тому же, длинной челкой.
Конечно, название могло бы легко счесться не за вызов (для этого было слишком незначительно), а за некоторую шалость, за желание подразнить публику. В углу картины, впрочем, был виден кусочек закрытого зонтика цвета «винной гущи», и, от цвета ли материи, от названия ли картины, хотелось видеть раскрытым этот зонтик за спиною дамы, чтобы он тоже наложил тяжелый красноватый оттенок на сидящую, вроде того, что вино бросало на ее тонкую руку, — так что, пожалуй, художник имел некоторое основание так ее отметить в каталоге.
На самом деле эта дама не была ни натурщицей, ни эксцентричной заказчицей, ни женой и ни любовницей Дмитрия Петровича Рындина — она была женщиной, которую он любил. Она была из
Меж ними велись долгие и разнообразные беседы, но не было сказано слова «люблю». Дмитрий Петрович знал это без слов и почему-то думал, что он сам также небезразличен для Фанни. И вот что странно: несмотря на то, что все это (ну, этот роман, если хотите) происходило летом, Рындину казалось, что стоит ясная, морозная зима. Иногда это впечатление было так сильно и ощутительно, что ему требовалось усилие воли, чтобы но предложить, например, своей спутнице побегать на лыжах. Вероятно, в лице, голосе, манерах девушки было что-нибудь, что напоминало зимний ясный день с солнцем, обещающим близкую золотую капель.
Однажды Рындин был, как всегда, у Быстровых и собирался идти на этюды, как вдруг увидел через широкое окно в мелких клетках, что все небо с моря растушевано большой рваной тучей.
— Пойдет дождь, пожалуй! — сказал он задумчиво.
— Если пойдет дождь, это будет надолго! — ответила стоявшая у того же окна Фанни.
Дмитрию Петровичу вдруг показалось, что он говорит совсем не о дожде и что девушка это знает. Так что он имел в виду совсем не погоду, когда продолжал:
— Вы думаете?
— Я уверена в этом.
Конечно, Фанни догадалась, о чем говорил художник, потому что, нисколько не удивившись тому, что он вдруг поцеловал ее руку, чего он прежде никогда не делал, она протянула ему и другую, свободную, улыбаясь, меж тем как косой ливень сразу залил клетчатое стекло и рваные края посеревшей тучи вытянулись в ровную линию.
Вот и все, что было. С тех пор Феофания Яковлевна заменила Рындину все: друзей, товарищей, родных, учителей, была ему сестрой, вдохновительницей и желанной возлюбленной, о которой вздыхают. Переезд в столицу мало изменил их жизнь: они так же почти все время находились вместе, тем более, что Дмитрий Петрович начал портрет Фанни. На этот портрет они оба возлагали большие надежды, справедливо рассчитывая, что он сразу выдвинет молодого художника, даст ему имя и бодрое, веселое желание работать дальше. Феофания Яковлевна так волновалась, так заботилась, чтобы уверенность не покидала Рындина, давала ему столько советов, так неутомимо позировала иногда по семи часов в сутки, что могла считаться автором произведения почти в такой же мере, как и сам художник. Наконец, картина была окончена. Фанни долго смотрела, будто не на свое изображение, на надменную слегка, такую странную и прекрасную даму, державшую на свет бокал красного вина, и тихо молвила: