Шрифт:
Серия «Художественная словесность»
Редактор серии — Д. Ларионов
Автор благодарит издателей и редакторов первых публикаций «Русской службы». Светлая память Марии Розановой и Андрею Синявскому (изд-во «Синтаксис»), Ларисе Беспаловой (изд-во «Слово»), Андрею Левкину (ж. «Родник»), Lucia Cathala (изд-во Albin Michel) и Judith Bumpus (BBC Radio 3).
Зиновий Зиник
Русская служба
Ему сунули в руки знамя и сказали: беги! Древко было холодное, обточенное многолетним хватанием предыдущих рук, и тяжелое кумачовое знамя выскальзывало из его заиндевевших пальцев, когда он побежал вперед, тяжело хлюпая по слякоти, в которую раздрызгался снежок пустыря под многочасовым топотом ног. Он перехватывал выскальзывающее древко, стараясь не оступиться и не споткнуться, захлебываясь на бегу: то ли от одышки, то ли от встречного ледяного ветра, то ли от тайной гордости за то, что знамя революции досталось ему, а не Севе, не Семе и даже не Сене, ему и никому другому из Русской службы, что бежали рядом, стараясь не наступать на пятки бегущим впереди. Ему казалось, что они бросают на него завистливые взгляды, эти редкие неприятно знакомые лица, рассыпанные в разношерстной толпе непонятного происхождения, потерявшей признаки
Сначала на него долго примеряли разные блузки с бантами и косоворотки, потом напялили нечто зимнее и серое, полупальто-полушинель и дали корявые и закостеневшие кирзовые сапоги. Конечно, он надеялся, что его вырядят белогвардейским юнкером или кем-нибудь постарше, в белогвардейском отглаженном, с погончиками, галунами или там ментиками или, как их там, киверами. Когда он узнал из объявления в линолеумном коридоре Иновещания, что для революционного фильма требуются экстра, то есть, по-нашему, статисты, Наратор разнервничался страшно, долго и пристально разглядывал свое безбровое веснушчатое лицо, приставал к женскому полу Русской службы с расспросами: возьмут ли его супером, то есть, извините, экстрой, если у него ресницы белесые, и даже принял от машинистки Цили Хароновны какой-то вазелин для лица, которым обмазал остатки волос вокруг лысины. Срочно сбегал в ближайший фотоавтомат, где за занавесочкой, сидя как будто аршин проглотил, четыре раза дернулся от слепящей мигалки, потом боялся, что фоточка не вылезет из окошка, стучал по автомату, но карточка появилась на свет, четырехкратно воспроизведя лицо шизоида, которому как будто в эту секунду втыкали революционный штык в одно место. Но то ли Сеня, то ли Сева, то ли Сема похлопал его по плечу и успокоил, доверительно сообщив, что для массовок как раз уроды и требуются, для характерности. У бараков из рифленого железа перед пустырем проорали в рупор: «Русские и поляки — два шага вперед. Будете пробегать поближе к камере, чтобы создавать славянскость лиц в толпе». Тут Наратор и решил, что это и есть чанс, то есть, по-нашему, шанс, поскольку славянское лицо было, пожалуй, только у него, если не считать главного паяца, ихняя голливудская штучка с зубастой улыбкой налево и направо под обожающие взгляды; но в рядах неотесанных славян никакого обожания заметно не было, поскольку они его впервые видели и ничего о нем не слыхали. Он же был и главрежем и всем распоряжался насчет славянских лиц и сапог: ему небось и в голову не приходило, что в России можно и узбеком в революции участвовать. Так или иначе, но белесые ресницы, нос картошкой и веснушки, общая конопатость оказались для Наратора авантажем. Голливудская штучка, осклабившись зубасто в сторону Наратора, указала на него своему помощнику; тот поглядел, кивнул головой и вывел Наратора из общего ряда, под завистливые взгляды других национальностей, включая туземных англичан. Наратор уже считал, что будет теперь проходить по особому ранжиру, как и оказалось на деле, но не в фавор Наратору: его поставили лицом к картонной стенке, на которой масляной краской были изображены грозовые облака и враждебные вихри, и сказали ему, что при звуке залпа он должен медленно падать на колени, а затем валиться налево. Он даже не видел, кто его расстреливает: его палачи присутствовали исключительно звуком залпа, записанным заранее в черном ящике. Но не успели его как следует расстрелять, только порепетировали, потому что снова прибежал распорядитель с рупором и потащил Наратора наружу, опять на тот пустырь, где слышались картечь, стрекот пулемета со стороны провиантского склада и уханье красногвардейской гаубицы. Ему напялили фуражку, чтобы скрыть набриолиненную лысину, сунули в руки древко и сказали: беги!
«Почему молчит боевой горн юнкеров? Пиротехники, не слышу взрыва! Почему юпитер загасили? Почему брешь в рядах юнкеров, куда мешок с песком понесли?» Видно было, что у юнкеров было больше жизни и труба звала, если не считать, что надо было периодически валиться в слякоть. Однако знамени ему там бы заведомо не дали, и так как Наратору в конечном счете было плевать, на чьей стороне, и, главное, чтобы бой роковой, он гордо и смело, преодолевая астматическую одышку, нес вперед против ветра знамя борьбы за рабочее дело под двойной обстрел юнкерского пулемета и красногвардейской гаубицы. Англичане бегали на заднем плане с транспарантами. Кроме юнкеров, в грязь должны были падать главный герой под именем Джон Рид и его герл-френд, которая была в лисьей шубе и шапке: снимали зиму, которой, как известно, в Англии быть не в состоянии. После десятого дубля выяснилось, что на заднем плане зеленое дерево и подъемный кран, которого в революционной России быть тоже не в состоянии, пришлось прикрывать транспарантом: его держали англичане с неславянскими лицами, которых быть не должно, не в состоянии, и путались под ногами. Джон Рид и его герл-френд должны были в который раз падать в грязь, сбитые бегущей толпой, и главная задача была бежать прямо на них, а потом Наратору с тяжелым древком надо было резко свернуть вправо, чтобы тоже не упасть в грязь лицом, сбитому толпой. А затем вся толпа, обогнув провиантский склад, снова бежала по тому же маршруту, чтобы создавать многотысячность. Джона
«Сколько раз надо вам повторять: убитых в кадр не ставить, — гнусавил манерным тенорком Джон Рид распорядителю и, брезгливо поморщившись в сторону Наратора, добавил: — Вы что, не видите? Его же расстреляли в предыдущем эпизоде!» — и мелкими глотками стал пить пузырчатую минеральную воду. Наратор на своем ломаном английском пытался разъяснить, что его расстреливали спиной к кинокамере и даже вовсе не успели расстрелять, но распорядитель, прервав его, строго спросил:
«Кто вам дал знамя?» — и потянулся к древку, глядя на Наратора своими лживыми глазами, и знал ведь, гад, что сам увел его с места расстрела, сам привел его на бой кровавый, святый и правый.
«Знамя не отдам!» — хрипло сказал Наратор по-русски и еще крепче вцепился в древко. От необычных звуков русской речи примадонна оторвалась от своего зеркальца и, отмерив Наратору сочувствующую улыбку длиной в приподнятые уголки губ, как тяжелобольному, снова занялась коробкой с салфетками. «Да разве можно таким знамя отдавать?» — с тоской подумал Наратор и бессильно протянул древко главнокомандующему распорядителю. Не подхваченное никем, древко качнулось и накрыло алым полотнищем примадонну, и та стала отбиваться от него, протяжно матюкаясь по-иностранному. Джон Рид устало зевал. Главнокомандующий распорядитель уже снова взялся за рупор, хлопал в ладоши, говорил «окей, хоккей» и кричал, почему не прикрыли транспарантом соседнее здание, где английская домохозяйка вытрясала на балконе белую простыню, размахивая ей, как флагом капитуляции. «Чего вы стоите? Вам место на съезде советов, до расстрела рабочих депутатов», — похлопал его по плечу распорядитель, когда Наратор попался ему под ноги. И отправил его в костюмерные бараки, предложив поторапливаться, если он вообще намерен в конце дня получить свои положенные тридцать сребреников. «Снег беречь! Почему молчит труба?» Наратор глянул в последний раз на пустырь: со знаменем бегал уже кто-то другой, издалека не разглядишь кто. Сева, наверное. Или Сеня.
В примерочной, гигантском сарайном помещении под алюминиевой крышей, где извивался лабиринт вешалок с тряпьем, царила гробовая тишина и пахло не то моргом, не то солдатской казармой. На протянутых бесконечными рядами ржавых тросах с проволочными вешалками висели помятые пиджаки с чужого плеча, изжеванные брюки с оборванными подтяжками и дореволюционными штрипками, черные, проеденные молью сюртуки, скупленные за многие годы у разорявшихся эмигрантов; с ними соседствовали просоленные потом и вымазанные окопной грязью всех войн солдатские шинели и флотские тужурки, подобранные, видно, со всех затонувших «Варягов» или прямо с трупов, проклеванных вороньем.
Пряный запах застарелого пота, лежалой холстины смешивался с запахом портянок и ваксы, и, следуя этой ваксе с портянками, Наратор вышел к гигантским кучам чуть не до потолка: в одной из куч громоздились бальные туфли и лакированные ботинки с пуговицами на боках, а другая топорщилась заскорузлыми солдатскими и рабочими сапогами. У подножия этих куч копошились, как вороны у помойки, отбившиеся от других эпизодов статисты, напяливая на свои ноги чужую обувь, скача на одной ноге и кряхтя, с другой, застрявшей в сапоге. Эти кучи и кружившее вокруг них воронье из статистов напоминали картинки из школьной хрестоматии по фашистским преступлениям, с горами вставных челюстей и волос. Наратора подташнивало, и, неприятно ослабев, он присел, озираясь, у стены. Из-за вешалок с гардеробом сюртуков появился тщедушный англичанин с карандашом за ухом и канцелярской папочкой. «Рабочие и интеллигенты?» — уточнил он. «Съезд советов», — кивнул согласно головой Наратор и последовал за гардеробщиком, огибая завалы свидетельств чужой гибели. У вешалки с фраками Наратор задержался и стал приглядывать себе сюртук почище и желательно с шелковыми лацканами. Гардеробщик оторвался от своей канцелярской папочки, где он ставил инвентарные галочки, сдвинул очки на лоб и замахал на Наратора руками: «Но! но! но! Это для членов президиума, — и, снова напялив очки, оглядел одутловатую физиономию Наратора. — А у вас для президиума недостаточно еврейская внешность», — и, подмигнув, вытащил из кучи тряпья застиранный матросский бушлат и бескозырку, где на ленточке с ятями и ижицами было выставлено: «Броненосец „Потемкин“». Бескозырку эту гардеробщик напялил прямо на макушку Наратору, при этом назвав его неправильной фамилией Эйзенштейн, и отправился на другой конец этого мавзолея за нижней половиной революционного матроса. Наратор искал глазами зеркало, стараясь так нацепить на голову бескозырку, чтобы она не падала с его лысеющей макушки, — бескозырка была явно с головы юнги. За бесконечными вешалками с сюртуками, френчами, украинскими косоворотками и татарскими кафтанами послышались голоса: две «экстры» явно разводили контру. То ли Сема с Сеней, то ли Саня с Севой.
«Грязное, оказалось, это дело. Сегодня эта примадонна вся в слякоти извозюкалась, а в прошлый раз вся сажей перемазалась. Снимали, как Джон Рид в Россию пробирается через блокаду Антанты. Он там в пароходной, что ли, трубе шесть часов провисел или в люке над кочегаркой. Сажу вентиляторами распыляли, чтобы все рожи были в саже. И чего его в Россию потянуло? Примадонна после съемок два часа отплевывалась».
«Не люблю я таких баб: мокрощелка! Вот его в Россию и потянуло: когда с бабой нелады, мужика на баррикады тянет».
«Любовные сцены, говорят, в Италии снимали. А в Англию привезли для сцен нищеты и революционной непогоды. Не знаешь, где ложки в Лондоне серебрят? Я из Харькова ложки вывез мельхиоровые, так они все от сырости потемнели. Тут, говорят, есть такие конторы: ложки от сырости серебрят. От серебряных не отличишь».
Появившийся из завалов гардеробщик плюхнул под ноги Наратору пару лакированных туфель с губернаторского бала и пару полосатых «невыразимых». Наратор, с присущей ему артикуляцией, попытался втолковать, что при матросском бушлате ему должны выдать хотя бы рабочие сапоги с Красной Пресни, но гардеробщик настаивал на лакированных башмаках с пуговками: «Мелкобуржуазный низ снимают отдельно, — говорил он. — А когда снимают бескозырку, ног все равно не видно».