Русская жизнь. Москва (сентябрь 2008)
Шрифт:
Нервный желчный духоподъемный Штаубе вскоре уволился и шастал сюда уже на правах гостя с полномочиями ответственного квартиросъемщика. На его должность немедленно заступил мой друг ВК - человек с лицом пассажира «философского парохода» и телом молотобойца, филолог, меломан и санитар морга. Он вплотную занялся дизайном здешних интерьеров. Как-то ночью, заявившись в пустую дворницкую, я включил свет и едва не закричал от ужаса. Во всю стену была налеплена огромная жуткая пентаграмма из черной изоленты, а в самый ее центр ВК прибил гигантскую дохлую ворону. На ночь ворону зарывали в снег, чтобы остановить процесс разложения. Впрочем, часто ее по пьяни забывали снять со стены, и в комнате вскоре установился отчетливый запах падали. На запах падали однажды явился волк. Постояльцы сочли его собакой и не обратили ни малейшего внимания. Зверь пару дней походил по квартире, злобно скалясь, потом ВК указал ему на дверь, и волк убрался.
В дворницкой не было ни телефона, ни телевизора, зато по углам стояли сразу несколько виниловых проигрывателей, ну и пластинок было не счесть. Расселяли Сретенку, и окрестные помойки были забиты любопытным скарбом.
Ели что придется, но все блюда были неизменно из тех, что по замечательному выражению Чехова, «требуют большой водки». Помимо водки пили азербайджанское вино «Карачача» - в соседнем магазине на Трубной площади забраковали целую партию «Карачачи» и продавали ее рублей по пять за бутылку. Забраковали партию потому, что в бутылках попадалось битое стекло, о чем нас честно предупредил продавец. Это никого не смущало - сначала вино процеживали, а потом бросили. Напившись «Карачачи», Тарас писал стихи, вроде: «Днесь пив, я вдруг узрел букашку на столе, и тут же кулаком изгваздал до мокроты, но через час в сие печальное желе я уронил чело. И был клеймен им - то-то!»
Среди обитателей дворницкой собственно наркоманов не было, но рейды к приснопамятной аптеке № 1 все-таки совершались - благо соседи. Это была даже не психоделия - скорее прививки от здравого смысла. Я тоже раз поучаствовал в такой вылазке. Мы с Тарасом и Штаубе долго не могли понять, почему бабушки-кетаминщицы в ужасе разбегаются, едва завидев нашу делегацию. Я не сразу сообразил, что напялил на себя милицейскую шинель - в дворницкой было много странной одежды. Наконец, Тарас приобрел искомое анестезирующее средство, а также шприцы, у которых иглы были толщиной с соломинку для коктейля. Мы вернулись, Тарас как самый опытный сделал всем по чудовищно болезненному уколу, и мы с помутившимся рассудком попадали на железные кровати. За окном гулял самый депрессивный из ветров - февральский, и его гул сливался со звуками Coil; кажется, это был альбом «Worship The Glitch». Все время «трипа» Тарас пронзительно выл, Штаубе сразу притворился мертвым, а я лежал ничком, закрыв лицо руками. Сознание мое на страшной скорости летело в бездонную мясную воронку, и мне оставалось только ждать, когда же все это, наконец, закончится.
Закончилось все, надо сказать, довольно скоро. К осени кисельное коммьюнити окончательно озверело. В форточку никто уже не лазил - если дверь была заперта, ее просто выбивали. Мы заявлялись сюда в преимущественно скверном расположении духа - и если раньше сюда ходили, чтобы застать кого-нибудь из знакомых, то теперь вваливались в надежде напиться в одиночестве. Кисельный тупик всегда славился своим гостеприимством, но теперь тут стали ночевать люди, которых уже вообще никто не знал. Ворону кто-то то ли украл, то ли съел. Рабочий человек Ким был одним из немногих, кто норовил поддержать в помещении уют, чем вызывал неподдельный гнев гостей. Начитанные, наслышанные и насмотренные люди расправлялись с любым проявлением комфорта с какой-то талмудической ненавистью - стены немедленно изрисовывались матерщиной и свастиками, посуда билась об стену, шкафы расщеплялись под мощными пьяными ударами лома. Все это происходило под гнусные песнопения Беляева, Шеваловского и прочих необъяснимо популярных тогда «шансонье». Однажды Ким поклеил обои. В ту же ночь я исписал стену от пола до потолка словом «х…». После этого Ким перестал со мной разговаривать. Какой позор. В конце концов, дворницкую просто подожгли - словно золотой храм выспреннего мракобесия.
Теперь я понимаю, откуда это остервенение - все мы судорожно цеплялись за последнее лето затянувшегося детства, за всю нашу театральную жизнь, последней эманацией которой стала дворницкая, предельно искусственное, в сущности, образование. После пожара сразу же началась другая жизнь. Тут же пошли какие-то человеческие работы, завязались долгосрочные отношения, образовались дела, появились даже мысли о будущем. «Сие печальное желе», наконец, высохло.
Вчера я навестил Кисельный тупик - впервые за последние двенадцать лет. Дом отремонтирован, но вполне узнаваем: то же крыльцо, те же мутные окна, та же вывеска «Театральная жизнь» напротив. На крыльце сидели три женщины. Я спросил, что здесь теперь - офис, квартиры? «Есть офис, есть квартиры», - ответила одна из них и почему-то смутилась. Под нашими окнами красноречиво рос совершенно базаровский лопух и мне вдруг померещилось, что все осталось, как прежде. Глянь в окно - все мы так и застыли внутри в нелепых милицейских шинелях на железных кроватях. Звучит «Гражданская оборона», или Coil, или Les Rita Mitsouko, или еще какая-нибудь из групп, которые мы тогда так любили и которых больше уже никогда не будет. И неоттаивающая ворона смотрит на меня мертвым немигающим глазом.
Дмитрий Быков
Московское зияние
Обрушение мифа
Москвича как типа нет, есть пустое место, которое все
Помню, в 1984 году на кафедре литкритики любимого журфака был интенсивный спор - существует ли московский литературный миф? Сравнительно недавно был опубликован «Альтист Данилов». Введение в литературоведение читала у нас замечательная Елизавета Михайловна Пульхритудова - кстати, классическая старая москвичка: мягкость, деликатность, гостеприимство, юмор, без этого ужасного питерского умения отбрить и поставить на место. Так вот, она говорила о причинах, по которым петербургский миф сложился очень быстро, а московский никак не лепится: легче всего мифологизируется рукотворность. Питер умышлен, Москва хаотична и бесструктурна. В некотором смысле питерские сами придумали, какими им быть, и только потом такими стали. К числу самых укорененных мифов относится, скажем, «культурная столица»: почему культурная?! Что, в Москве музеев меньше? Театров? Архитектура бедней, да, - но сады и парки не хуже, большая часть культурной элиты живет у нас, университеты и сравнивать трудно… Нет, просто когда от них уехала власть, они себе придумали: а мы тогда будем культура! Потом, когда у них постепенно и культура несколько обмельчала, они не успокоились и выдумали себе криминальную столицу, бандитский Петербург, - и тут же привычно слепили эту мифологию: сначала Бортко, потом Светозаров, сначала «Менты», потом «Убойная сила», и все это своими руками и без достаточных оснований; сейчас, кажется, они лепят из себя футбольную столицу, и питерец Рогожкин уже снял «Игру». В общем, Питер - город, привыкший сначала проектировать, а потом строить, сначала изобрести, а потом по этим лекалам жить: типично петровское жизнетворчество. Не то Москва: она живет стихийно, роем, ульем, а осмысливает все это задним числом. Москва вообще больше живет, чем думает; с рефлексией у нее худо. И потому, говоря «питерец», мы представляем конкретное существо - худое, бледное, голодное, культурное, криминальное, теперь еще и в шарфике с надписью «Зенит». Говоря «Новосибирск», воображаем блуждающего среди тайги молодого гения в очках и ковбойке, иногда с эмблемой общества «Память», тоже начавшегося в Академгородке. У пестрой Казани, у прошашлыченного Сочи, даже у крабово-кровавого Владивостока, города на границе двух несходных культур, просматривается имидж; но Москва размыла его окончательно.
Напомним попытки его создания: больше всех для этого сделал Толстой, точно угадав эту непредумышленность, спонтанность, безалаберность московского житья. Москва живет хаотично, открыто и не по средствам, как дом Ростовых, но в нужный момент все находится. Этот город настолько неуправляем, что москвичи, утверждает Толстой, не могли даже самостоятельно поджечь его после оставления - все сгорело само, как и все само делается в этом круглом городе. В нем правит любезное Толстому нерассуждающее, роевое начало. Любопытно, кстати, что и этому титану оказалось не под силу закрепить московскую мифологию: город слишком быстро менялся, строился, перестраивался, чтобы можно было зафиксировать легенду. Москва себя не бережет, не относится к себе как к историческому памятнику - так в иных семьях не хранят старых фотографий, так йоги считают воспоминания только растравляющим душу занятием; так Москва сносит свои старые постройки, нимало над ними не сентиментальничая. Однако Наташа Ростова, отдача обозов раненым и самовозгорание города в 1812 году как-то запомнились, пусть хоть благодаря школьной программе, и остались в памяти народной. Дальше вступил Островский, Колумб Замоскворечья, и вывел на подмостки Москву купеческую, толстую, архаичную, подобную мясному пирогу. Закрепился образ Москвы грибоедовской, консервативно-косной, но образ подправленный, смягченный добрым нравом Островского: да-с, конечно-с, купечество, а все-таки с понятием. Безусловно, Москва консервативней, развалистей, медлительней Питера, но ведь и добрей! и шире! и разве потерпеть сплетни московских кумушек - такая уж непомерная плата за их же щедрое странноприимство? Короче, образ оформился; но мифа по-прежнему не было, и тут приехал киевлянин Булгаков.
Булгаков гениально чувствовал важнейшую составляющую мифа - мистику, инфернальность: без нее любая московская история останется набором слов. В Питере старались Пушкин и Гоголь - оба большие любители страшного; и побежала по Невскому шинель, и вышел из рамы портрет, и поскакал Медный всадник. В Москве с призраками с самого начала было туго - то ли дальше была Европа с ее готикой, то ли сильней давило купечество с его трезвомыслием. Булгаков поселил в Москву дьявола со свитой и тем создал несколько китчевый, но полноценный миф, простоявший лет сорок, а то и пятьдесят; впоследствии его не без успеха реанимировал Владимир Орлов, у которого вместо демонов центра зарезвились домовые московских окраин: Останкина, Марьиной Рощи… Не забудем и московских уроженцев, изо всех сил поэтизировавших родные дворы: Окуджаву с его Арбатом, Анчарова с его Благушей, Трифонова с его Домом на набережной. Все эти названия были нанесены на карту литературы (постарался и Высоцкий с Большим Каретным и Таганкой, и Вероника Долина с гимнами Сретенке). Короче, жить стало можно, и к семидесятым годам у города завелось какое-никакое лицо, которое теперь уже трудно вспомнить, но старожилы представляют.