Русская жизнь. Петербург (октябрь 2007)
Шрифт:
«Это тебе, английская рожа, ужасно. Нечего из себя маркиза де Кюстина корчить, вспомни свое Пикадилли. А я-то помню, как в семнадцать лет, для того, чтобы выпить кофе после десяти часов вечера, нам приходилось ехать в аэропорт, такое вот развлечение было - больше кофе нигде не было. Благослови Господь и Tuborg, и аббревиатуру DG, выложенную стразами на грудях моей соотечественницы, и поросячьего ангела Скарлет Йохансон, и весь bullshit, что излился на мой родной город! Да будет наша жизнь прекрасна, ибо bullshit есть одно из воплощений человечности».
Когда я смотрю на плотные и тяжелые воды, что уносит на запад Мойка или Фонтанка, я почему-то
О чем же на самом деле говорил Раскольников?
Конечно же, о любви к Петербургу. Тому, кому недоступна любовь к промозглой погоде, к серости, сырости, к заброшенным дворам-колодцам, к запустению, к вечному ремонту, к зеленоватым подтекам на бронзе и к застарелым пятнам, превращающим стены в абстрактные поэмы, невнятна и недоступна поэзия этого города. Эта вымученная, неестественная любовь своего рода протест против воплощения торжества власти - того, чем на самом деле является Петербург.
Все то, что обычно возникает в сознании как расхожий образ Петербурга, связано с властью. Колонны, арки, дыбящиеся кони, трубящие славу, горы оружия, разбросанные на фасадах, гранитные глыбы, напрягающие мускулы кариатиды, - все это является декорацией, воздвигнутой, чтобы подчеркнуть то, что город создан не для тебя, обыкновенного обывателя, со своими обыкновенными обывательскими нуждами, но для верховного существа, живущего вне человеческого масштаба, вне повседневности, вне времени, вне реальности и вне истории. Петербург воздвигнут для Медного всадника, и только ему одному и пристало быть в этом городе. Петербург - воплощенное насилие. Но когда воздух Петербурга оказался насквозь пропитан безысходной тоской обреченности власти, вдруг, неожиданно, совсем по-другому увиделись его безумные колоннады, чугунные квадриги, ворохи арматуры на фасадах и хищный клекот орлов-уродов. Единственное, что угрожает красоте Петербурга, это возвращение власти, которая начнет вбивать в него новые знаки своего утверждения. Тогда петербургская Европа будет заменена на пресловутый евростандарт. А bullshit воды унесут.
Когда Европа, наклонившись, касается своими длинными пальцами бутылок пепси и спрайта, прыгающих вокруг ее быка, слегка их отстраняя, то кажется, что всплыли они потому, что нимфы и наяды Мойки и Фонтанки заманили молодых красавцев, гоняющих по городу на роликах, на дно своих рек, зацеловали и защекотали, и только пустые бутылки всплыли потом на поверхность.
Александр Мелихов
Уходящая сказка
Опыт личного прочтения городского пространства
Никогда слово Ленинград не звучало так волшебно, как в те времена, когда я не только сам никогда не видел его вживе, но даже и не встречал человека, который бы там побывал. И не мудрено: ведь реальные предметы не бывают прекрасными и поэтичными - поэтичными бывают лишь рассказы о предметах. Человек культурный всякий предмет погружает в воображаемый контекст, окружает ореолом собственных
И даже когда меня поглотила греза о Науке, я мечтал не о Московском, но о Ленинградском университете - с виду скромный, второй, а на самом деле ничуть не хуже. Только без этих московских понтов. И когда предо мною в окрестной мгле впервые предстал самый настоящий Медный всадник, мною овладело наивысочайшее из доступных смертному чувств: неужели это правда?! Неужели это Я и в самом деле здесь стою?! Неужели я ленинградец?
И сколько книг понадобилось прочесть, сколько фильмов посмотреть, сколько симфоний переслушать, чтобы сделаться хоть чуточку достойным этого высочайшего звания!
А уж поэтический контекст не отступал ни на минуту - ведь архитекторы только вычерчивают города, но создают их поэты! Создают тот самый ореол ассоциаций, без которого любая каменная краса мертва есть. Медный всадник - «ужасен он в окрестной мгле», «куда ты скачешь, гордый конь?». Стрелка - «Люблю тебя, Петра творенье!». Восторг вызывали даже брюзгливые отзывы: «увы, как скучен этот город», «скука, холод и гранит» - всякое слово гениев способно лишь возвышать. Даже пронизывающий ветер становится поэтичным, когда вспомнишь Акакия Акакиевича: ветер, по петербургскому обычаю, дул на него со всех четырех сторон, из всех переулков; вмиг надуло ему в горло жабу.
И столько раз становилась сладостной летняя духота где-нибудь в районе Сенной площади имени Раскольникова, когда я повторял про себя: на улице жара стояла страшная, к тому же толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль. Перенесенные в рассказ гения, становились волшебными даже привычные названия: между тем белый султан и гнедой рысак пронеслись вдоль по каналу, поворотили на Невский, с Невского на Караванную, оттуда на Симионовский мост, потом направо по Фонтанке. Эта музыка имен обеспечивала поэтический эффект с такой гарантией, что я и сам, начавши сочинять, старался очаровать читателя, без затей заводя подобную же пластинку: я еще над уральскими речками предвкушал, как, смакуя, побреду Кузнечным переулком мимо Кузнечного рынка, мимо пышущих значительностью совковости, занюханности, криминогенности - к гордой Фонтанке, заплаканной известкой из гранитных стыков с раскустившимся там безалаберным бурьяном.
Постепенно я настолько обнаглел, что первую часть одного своего романа построил как самый натуральный маршрут по Васильевскому острову, используя - как это называется, петербургские топонимы, что ли?
– в качестве поэтических пряностей и публицистических колкостей: любимая университетская линия испоганена беспросветно советским памятником Ломоносову; приподняв пухлое лицо, Михайло Васильевич щурится через Неву на Медного всадника, словно передавая вызов одного ваятеля другому - пошляк не потупит взора перед гением! Не знаю, чаруют ли они читателя, но меня эти имена по-прежнему волнуют: Гостиный двор истфака, Академичка, Таможенный переулок, Двенадцать коллегий, Горьковка, блоковский флигель, БАН, столовая-«восьмерка», Биржевая линия, набережная Макарова, Биржевой переулок, Волховский тупичок, угол Среднего и Тучкова.