Русские исторические женщины
Шрифт:
В мае в Москву приехал от Александра посол Петряшкович благодарить за присылку Елены.
– Ты хотел, – говорил посол великому князю от имени Александра, – чтоб мы оставили несколько твоих бояр и детей боярских при твоей дочери, пока привыкнет к чужой стороне, и мы для тебя велели им остаться при ней некоторое время; но теперь пора уже им выехать от нас: ведь у нас, слава Богу, слуг много, есть кому служить нашей великой княгине. Какая будет ее воля, кому что прикажет, и они будут, по ее приказу, делать все, что только ни захочет.
Великому князю это не понравилось. Сильно он был недоволен своим зятем и за то, что тот перестал называть его «государем всея России», что не захотел
– Наш брат, великий князь, – говорил он Петряшковичу: – сам знает, с кем там его предки и он сам утверждали те права, что новых церквей греческого закона не строить: нам до тех его прав дела нет никакого; а с нами брат наш великий князь да и его рада договаривались на том, чтоб нашей дочери держать наш греческий закон, и что нам брат наш и его рада обещали, то все теперь делается не так.
Тогда же поскакал из Москвы гонец, Михайло Погожев, с грамотою к Елене: «Сказывали мне здесь, – писал ей отец, – что ты нездорова, и я послал навестить тебя Михаилу Погожева: ты бы ко мне с ним отписала, чем не можешь и как тебя нынче Бог милует.
Но это был только предлог – те же «кречета.» Гонец должен был наедине сказать Елене от отца: «Эту грамоту о твоей болезни я нарочно прислал к тебе для того, чтоб не догадались, зачем я отправил Погожего». А Погожев именно затем и был прислан, чтоб Елена не держала при себе людей латинской веры и не отпускала московских бояр. Главному же из них, князю Ромодановскому, великий князь велел передать: «что ко мне дочь моя пишет, и что вы пишете, и что о вами дочь моя говорить – все это и робята у вас знают: пригоже ли так делаете?»
Крайняя неподатливость виднеется в дёйствиях и той и другой стороны». С латинской верой, по-видимому, сильно, хотя косвенно и замаскированно, налегали на Елену и на ее привычки. А может быть она невольно и поддавалась этому влиянию по молодости и по тому, что культурные формы общежития в Вильне были привлекательнее для неё первобытных, грубоватых форм её родины, где она жила в затворе, в терему: молодость везде и всегда одна и та же. Как бы то ни было, но отец её видимо сердился на её мужа.
Так, когда в Литве испугались движения из Крыма Менгли-Гирея, Александр и Елена просили помощи у отца. Московский князь обещал помощь, но между тем постоянно напоминал о греческой церкви, о небытии слуг латинской веры при Елене, о непринуждении ее носить польское платье, которое, может быть, ей больше нравилось, чем московское, да притом такое требование со стороны Москвы – чтобы даже не позволять носить то платье, которое принято в стране – не могло не казаться литовскому государю, по меньшей мере, излишним. Но главное – московский князь гневался за то, что его перестали называть «государем всея Руси», что тоже было важно и для литовского князя, ибо он был государем «литовской Руси». При всем том Иван Васильевич отозвал из Литвы Ромодановского и других бояр, бывших в свите Елены, и оставил при ней только священника Фому с двумя крестовыми певчими и несколько поваров (конечно, главное для приготовления постной пищи Елене, чтоб она в посты не скоромилась). Александр же упрямился почти во всем, – да оно и понятно: он не мог терпеть да ему и не позволила бы Литовская рада, чтоб им, литовским государем, распоряжались в его царстве даже в деле прислуги и костюма его жены.
– Кого из панов, паней и других служебных людей мы заблагорассудили приставить к нашей великой княгине, кто годится, тех и приставили: ведь в этом греческому закону ее помехи нет никакой.
Борьба в этом случае
Так, когда московский князь услыхал, что брату Алекасандра Сигизмунду хотят дать Киев, он велел сказать дочери:
– Слыхал я, дочь, каково было нестроенье в литовской земле, когда было там государей много, да и в нашей земле, слыхала ты, какое было нестроение при моем отце, слыхала, какие и после были дела между мною и братьями, а иное и сама помнишь. Так, если Сигизмунд будет в литовской земле, то вашему какому добру быть? Я об этом приказываю тебе для того, что ты – наше дитя, что если ваше дело нехорошо, то мне жаль. А захочешь об этом поговорить с е великим князем, то говори с ним от себя, а не моею речью, да и мне обо всем дай знать, как ваши дела.
Зять и тесть все более и более становились врагами и тайно сносились с врагами друг друга.
Понятно, что положение молодой женщины, поставленной между отцом и мужем, которых она, конечно, обоих любила, было очень тяжело: она должна была закрывать собой и того и другого, мирить их, просить отца за мужа, потому что последний естественно должен был стать ей, по учению даже церкви, дороже отца. А она, между тем, должна была хитрить, выведывать у мужа государственные тайны для отца, становиться в положение, против которого совесть и сердце должны были протестовать.
Одному послу от Ивана Васильевича было наказано: если Елена скажет, что муж ее посылал в орду и в Швецию по своим делам, а не для того, чтоб возбуждать их против Москвы, то отвечать ей, что он именно посылал в орду наводить ахматовых сыновей на Москву и на Крым, что Москве известно, с чем посылал он и в Швецию, что если Елена хочет, то отец пришлет ей даже грамоты ордынские, да и о том скажет, с чем муж ее посылал к шведскому правителю Стену Стуру.
В таком положении дела стояли больше двух лет. Елене становилось все тяжелее в литовской земле, где уже многие стали на нее смотреть недружелюбно, так как отец ее не переставал теснить Литву.
В ноябре 1497 года московский князь прислал в Литву Микулу Ангелова. Через него отец говорил Елене:
– Я тебе приказывал, чтоб просила мужа о церкви, о панах и паньях греческого закона, и ты просила ли его об этом? Приказывал я к тебе о попе, да о боярыне старой, и ты мне отвечала ни то, ни се. Тамошних панов и паней греческого закона тебе не дают, а наших у тебя нет: хорошо ли это?
Ангелову велено было даже разузнать: когда идет у Елены служба, и то она на службе стоит ли?
– О церкви я била челом великому князю (отвечала Елена Ангелову), но он и мне отвечает то же, что московским послам. А поп Фома не по мне («не мойской»), а другой поп есть со мною из Вильни очень хороший. А боярыню как ко мне из Москвы прислать, как ее держать, как ей со здешними сидеть? Ведь мне не дал великий князь еще ничего, кого жаловать: двух, трех пожаловал, а иных я сама жалую. Если бы батюшка хотел, то тогда же боярыню со мною послал, а попов мне кого знать? Сам знаешь, что я на Москве не видала никого. А что батюшка приказывает, будто я наказ его забываю, так бы он себе и в сердце не держал, что мне наказ его забыть: когда меня в животе не будет, тогда отцовский наказ забуду. А князь великий меня жалует, о чем бью челом, и он жалует, о ком помяну. А вот которая у меня посажена пани, что была озорница, и нынеча она уже тишает. («А восе которая у меня посажена, и она была восорка и нынеча уже тишает»).