Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели
Шрифт:
Прямо перед нами окопались стрелковые батальоны какой-то кавказской национальной дивизии, пошла мода формировать такие части. Тогда мы не задавались всерьез вопросом, грузины ли это, армяне или азербайджанцы, не придавая этому особого значения. Это сейчас мы точно знаем, что азербайджанцы убивают армян, армяне азербайджанцев, а грузины просто истребляют друг друга. В ту пору, во времена лозунга о дружбе всех советских народов, имевшего, по моему, и хорошую сторону, мы об этом не задумывались. По моему, это была армянская дивизия из числа сражавшихся раньше на Керченском полуострове. Армяне смело пошли вперед и продвинулись примерно на полкилометра. Огонь немцев усилился, и наши залегли, попросив поддержать артиллерийским огнем. Крейзер отдал команду, и артиллерия опять заговорила в полную силу. В воздух высоко вздымались фонтаны щебня и глины. Минут через пятнадцать нам сообщили, что командиры наступающих подразделений просят прекратить огонь: враг сдается. Однако, не так легко остановить запущенную машину огневого наступления. Артиллеристы прекратили стрельбу, но на бомбежку уже заходили 18 наших «Горбатых», которые, не жалея, бросали бомбы «ФАБ-50» по уже сдающимся немцам. Штурмовики ушли с поля боя, и потянул свежий южный ветер, убравший с Херсонеса завесу из дыма и пыли.
Мне открылось незабываемое зрелище — поверхность мыса как-будто покрылась вдруг выросшим лесом. Это, высоко поднимая руки, шли в нашу сторону несколько десятков тысяч сдающихся солдат и офицеров
Когда мы беседовали с автоматчиком-армянином, поглядывая в сторону мыса Херсонес, то видели, что поле боя плотно усыпано трупами немецких солдат. Они лежали как листья в кленовом лесу в конце ноября. По мере продвижения наших цепей, некоторые немцы подхватывались и убегали. Хотя деваться им было все равно некуда.
Длинные колонны немецких пленных под охраной наших автоматчиков тянулись от мыса Херсонес в сторону Севастополя, аэродрома «Седьмой километр» и правее, вглубь Крыма. Мы направили свою полуторку ближе к Севастополю. Честно говоря, очень хотелось посмотреть финал крымской трагедии, а то только с воздуха видишь, как на земле суетятся люди и техника. Недалеко от Сапун Горы наши конвоиры остановили одну из колонн пленных и принялись их сортировать на четыре группы: немецкие офицеры, немецкие солдаты, румынские солдаты и офицеры, наши отечественные предатели Родины. Эти группы развели в разные стороны и взяли под отдельную охрану. Казалось бы, здесь было, где разгуляться особистам, но эти шкуры показывались только при наличии гарантий стопроцентной безопасности. А вокруг Севастополя еще постреливали. Всем вершили солдаты и сержанты армяне.
Немецких офицеров было человек сто пятьдесят. Они стояли, выстроившись в порядке воинских званий: впереди, по три человека в колонне, стояли полковники, потом подполковники и майоры, а все прочие позади. Немцы оставались немцами. Они, полные достоинства, воспитанного в офицерах прусской школы, солидно стояли при всех боевых наградах, у многих на ладно сидевших мундирах из тонкого сукна были цветные ленточки, вшитые в борта френчей, на шее висели кресты, на фуражках сверкали орлы. Я подошел к ним вместе с Тимохой Лобком и Мишей Мазаном. Мы с болезненным интересом рассматривали немцев, превратившихся из газетных карикатур и наземных целей в серьезных, подтянутых людей, офицеров, с тревожным любопытством всматривавшихся в наши лица — упрямо, как быки, будто спрашивая без всяких слов: чего ожидать? Почему-то их особое внимание привлекала моя скромная персона. Должен сказать, что вообще, будучи высокого роста, в последние месяцы от политической работы я слегка разъелся. Кроме того, вместе с первыми залпами нашей артиллерии, ознаменовавшими начало Крымской операции, на мои плечи опустились золотистые подполковничьи погоны, а здесь, среди массы плененных немцев, наших офицеров почти не было. Я был самый старший по званию. Видимо, немцы решили, что именно я буду определять их судьбу и забубнили: «Флюгер, флюгер», — как я позже узнал: «летчик» по-немецки. Нашлись среди офицеров и знатоки русского языка. Впрочем, не со всеми они еще и разговаривали. Какой-то немецкий полковник молча отвернулся от майора Тимохи Лобка, не желая разговаривать с младшим по званию. Больше всего пленных интересовало, будут ли их расстреливать. Выпятив грудь, я, действительно о многом не осведомленный, зато всерьез увлекшийся своими служебными обязанностями пропагандиста светлого будущего, как многие честные, но доверчивые люди, стал втолковывать отсталым узникам мира капитала, что социализм — это гуманный строй. Пленных у нас не расстреливают. Разве что, кого потребуется после суда. В нашей стране торжествует законность, а вот они — немцы — кровожадные звери. Очевидно, я говорил с большой убедительностью, потому что искренне верил в свои слова, считая отдельные эксцессы с нашей стороны еще неизжитыми недостатками. Правда, буквально через час, мне пришлось увидеть действительную манеру обращения наших солдат с пленными немцами.
Окончательно желая разбить противника идеологически, я поинтересовался: был ли кто-нибудь из них в Ростове во время оккупации? Такие нашлись. Я напомнил им о людях, сожженных в ростовской тюрьме. Они смолкли, но потом переводчик объявил — они здесь не при чем, на это был приказ Гитлера. Я продолжал вести среди них работу, убеждая в преимуществах советской власти, а они все интересовались, куда их повезут: в Сибирь или в другое место? Потом немецкие офицеры начали просить воду. Оказывается, уже около недели их мучила жесточайшая жажда. Выглядели они неважно: заросшие, черные от копоти и худые. Глаза у всех были воспалены и лихорадочно блестели от бессонницы, жажды и всего пережитого. Ведь наш огонь уложил на Херсонесе, по словам пленных, почти половину укрывшихся там немцев.
Зато румыны не унывали. Привыкшие всю жизнь жить рядом с русскими, они, видимо, хорошо изучили славянский характер и были уверены, что если их не пустили на распыл сразу, то теперь-то они не пропадут среди отходчивых славян. Кроме того, у них было алиби. Болтливые потомки древних римлян, многие из которых неплохо говорили по-русски, валили все на проклятых германцев, которых хлебом не корми, а дай повоевать. По их словам, именно они вовлекли во всю эту кашу добродушных, жизне- и солнцелюбивых румын. Румыны теперь с удовольствием подбадривали нас: «Бейте вовсю проклятых немцев, они и нам принесли большое горе». Особенно старался человек в штатском, представившийся врачом румынской воинской части. Он показывал фотографию и говорил: «Я женат на русской женщине и мои дети по матери — русские. Прошу это учесть. Я врач, не воевал, а только лечил больных и раненых. Гитлер и его шайка бандитов принесла нам только горе». Другие румыны сиплыми голосами просили воды, которой у меня с собой не было. Губы у всех пленных были потрескавшиеся от жажды, они с трудом ворочали разбухшими языками. Но не все румыны вели себя подобным образом. Гоголем ко мне подошел румын, одетый в военную форму, но в берете. Видимо, из железногвардейцев Антонеску. Злобно посматривая, он довольно чисто объяснил по-русски, что воевал на стороне немцев сознательно, за румынскую Бессарабию, которую мы у них отняли. Он утверждал, что Бессарабия все равно будет румынской.
Я застыл от изумления: большим кругом на земле сидели мои земляки, кубанские казаки, такие, какими я привык видеть их с детства. Должен сказать, что это зрелище меня потрясло. Можно в чем угодно обвинять казаков, только не в отсутствии патриотизма, любви к России и готовности проливать за нее кровь. И нужно было уж очень сильно напакостить казаку, уж очень многое поломать в его душе, чтобы он стал под знамена неприятельской армии в своем традиционном казачьем наряде, ставшем символом славянской боевой отваги. Кубанцы сидели невеселым кружком. Были среди них старые бородатые казаки и совсем юные мальчики, лет по пятнадцать. Когда они меня заметили, то все вскочили, а один пожилой казак, атаман местного значения, принялся рапортовать мне по всей воинской форме. Казак закончил свой рапорт и заплакал, как выяснилось, от радости, что снова видит погоны на плечах русского офицера. Казак не называл меня иначе, чем: «Господин подполковник», от чего меня слегка корежило. Я принялся им объяснять, что и сам кубанец из станицы Приморско-Ахтарская, улица Добровольная, 50. Правда не казак, а иногородний, и значит, безземельный. Думаю, что погоны на моих плечах показались казакам надеждой на спасение: пришла другая русская армия, и к ним будет другое отношение. Но я то знал, что ничего не изменилось, и этих моих земляков не ожидает ничего хорошего. Круг казачьей судьбы замкнулся. Не сумев сдержать свой буйный казацкий характер и стремясь рассчитаться с большевиками, многие, богатые в прошлом, казаки-кубанцы активно вылавливали партийных и советских активистов, военных и евреев. Я слышал даже о том, что казаки, вместе с немецкими диверсантами, перебили из пулеметов молодых ребят, призванных в Красную Армию и колонной идущих на сборный пункт. Казаков интересовало то же, что и прочих: будут ли их расстреливать и когда дадут воду? В моей душе боролись противоположные чувства: я был рад землякам, накатили воспоминания детства, но в каких прискорбных обстоятельствах произошла эта встреча. Вдруг один из казаков, мужчина средних лет, как и все, одетый в казачью форму, показался мне знакомым. Мы встретились глазами, и он сразу отвел свои. Потом тихонько встал и отошел на другую сторону казачьего круга, где уселся ко мне спиной. Не было никаких сомнений, что я видел этого человека. Но лет с восемнадцати жизнь буквально волокла меня за шиворот в каком-то бурном потоке, изобилующем крутыми порогами, столько лиц промелькнуло передо мной: и живущих людей, и ушедших в вечность, так далеко стало от меня мое кубанское детство, что сколько я не напрягал память, но так ничего и не вспомнил. Казак, повернувшийся ко мне спиной, был очень похож на киноактера Абрикосова из самой первой кинокартины по роману Шолохова «Тихий Дон», снятого еще до войны.
И только через десять дней, когда я стоял на аэродроме, положив руку на плоскость самолета, ожидая, когда техники подготовят его к вылету, меня осенило: ведь это был сын нашего ахтарского казачьего атамана Бутко, того самого, перед которым, как я помнил с детства, почтительно снимали шапку и кланялись мой дед и отец, как и все иногородние. Того самого, кто был в Ахтарях Царем, Богом и Воинским Начальником. Разговор с иногородними, в случае неповиновения, у казаков был короткий: для начала избивали жилистыми кулаками и ногами, потом длинным кнутом-арапником, а потом могли пустить в ход и шашку, абсолютно не отвечая за последствия своих действий. Казаки правили в Ахтарях по принципу вооруженной банды, и законы Российской империи — сами по себе дикие, почти не укрощали эту казачью дикость.
Мне прекрасно известно, что сегодня многие возлагают большие надежды на возрождение русского народа и Российского государства именно на казаков. Но я постановил писать правду и не хочу никому потрафлять — годы не те. Я пишу о кубанских казаках только то, что видел и почувствовал лично. Мои земляки рассказывали мне, что, вернувшись в Ахтари с немцами, Бутко, вместе с сыном, выловил и казнил группу наших партизан во главе с Сергеем Федоренко в плавнях, неподалеку от Садок. Бутко с компанией снова занял в Ахтарях правящее положение: грабил и унижал людей, и не раз предлагал сделать то самое, против чего возражал во времена Гражданской войны: пустить «красного петуха» под верховой ветер на приморские кварталы Ахтарей, где, в основном, жили иногородние, а значит просоветски настроенные. Тогда немцы не разрешили Бутко выжечь иногородние кварталы, но вряд ли была случайностью и та листовка, перед ахтарской бомбардировкой в апреле 1943-го года, и то, что немцы выжгли и разбомбили именно приморские кварталы. Двадцать лет я не виделся с сыном Бутко, которого помнил еще с детства, когда мы бегали пацанами, и вот встретились. Дай Бог, чтобы соотечественники никогда больше не встречались на нашей земле при подобных обстоятельствах. Казаки, конечно, тоже объясняли, что их мобилизовали немцы и, приняв меня за какого-то большого начальника над военнопленными, начали просить, чтобы я не приказывал их расстрелять. Смотреть на гордых казаков в этой роли было горько и противно. Ко мне подошли солдаты из конвоя и стали говорить, что пленных еще никто не обыскивал, и они запросто могут всадить в любого из нас финский нож или выстрелить из пистолета. Находиться здесь довольно опасно даже для них, вооруженных автоматами. Шок, в котором находились пленные в первые часы, стал проходить, и они чувствовали себя все более уверенно. Я уезжал с этого места, чувствуя, что моя судьба завершила еще один круг, ей предназначенный.
Мы подались в сторону Севастополя. Хотелось посмотреть на город, с которым у меня так много связано. Город был разбит вдребезги, торчали колонны на Графской площади, уцелевшие в этом аду. На окраине Севастополя нам снова пересекла путь длинная колонна немецких пленных, поднимавшая пыль высоко в воздух. Обросшие и грязные немцы шли в колонне по восемь человек, угрюмо посматривая по сторонам. Но был и маленький отечественный антураж. Севастопольские женщины молодых лет бегали по брустверу, с одной стороны ограждавшему дорогу, по которой шла немецкая колонна, и кого-то высматривали в сплошном людском потоке. Время от времени кто-то из них, обнаруживая требуемый объект, начинал кричать, приходя в оживление и махая ладонью или платком: «Ганс! Курт! Фриц!». Из глубины колонны им махали в ответ. Женщины охали и плакали: «Погнали его! Расстреляют его!» Какая-то женщина кричала по-итальянски, другая по-румынски. Эти женщины и не собирались таить выпавшей им бабьей доли и своих отношений с солдатами противника. Я тяжело вздохнул: чувствовалось, что партийно-политическая работа среди женского населения оккупированного Севастополя была не на высоте. Особенно тяжело было это видеть, если говорить серьезно, после тех братских могил на Сапун Горе, в которых укладывали наших ребят. Женщины были в основном молодые и красивые и, очевидно, именно это царапнуло по сердцу Тимоху Лобка, который стал во весь рост в кузове полуторки и грозно провозгласил: «Ах вы, бляди, немецкие подстилки!» «Какие подстилки, какие бляди, это мой муж!», — возражали некоторые женщины. Дальнейшая дискуссия явно теряла смысл — мы говорили на разных языках. Единственным утешением, если поразмыслить, было только то, что, судя по изысканиям ученых, немцы и славяне, среди народов, самые ближайшие родственники: сравните слова «вода» и «вассер», а Фриц — это тот же Федор, Ганс — Иван, а Курт — Константин. Надо же было чем-то себя успокаивать, особенно если учесть, что многие женщины, провожающие колонны, были беременны.