Русские судебные ораторы в известных уголовных процессах XIX века
Шрифт:
Я пошел в кондитерскую, написал Висновской письмо, прося разъяснить, что значит слово «поздно». Посыльный вернулся с письмом обратно, заявив, что Висновская куда-то уехала. Тогда я пришел к заключению, что она хочет прекратить со мною всякие отношения и, отправившись домой, написал ей письмо, упрекая за все ее поступки по отношению ко мне, что она по очереди меняет своих поклонников, что теперь очередь, вероятно, дошла до меня, и просил возвратить мне кольцо, составляющее для нее безделушку, а для меня память, которая пойдет вместе со мною. Я желал этим сказать, что между нами все кончено, и мне остается смерть. Я прибавил, что пусть это наступит лучше теперь, чем в то время, когда она будет моею женою. С письмом я послал вещи, хранившиеся у меня: перчатки, шпильки и шляпку, а также подаренный ею портрет. Лакей вернулся и сказал, что Висновская еще не возвращалась в город и что все он оставил у дворника. С вещами я послал также и все письма Висновской, полученные мною от нее в разное время. Вечером я поехал в цирк, встретился там с Михаловским, пил с ним шампанское. Заметив мое расстроенное состояние, Михаловский сказал, что не следует так сокрушаться по поводу Висновской, что и он был когда-то в нее влюблен, что она водила его за нос, что не стоит с нею возжаться, что она кокетка.
Я был уверен, что после получения моего письма Висновская на меня рассердится, и что мы навсегда расстанемся. Мне захотелось показать квартиру на Новгородской Михаловскому и при выходе из цирка я сказал ему, что покажу одну вещь, не объясняя, что именно. Мы поехали на Новгородскую, я ему показал квартиру, а затем мы отправились к Стемпковскому, ужинали, пили шампанское и приехали ко мне в казармы около часа ночи. Я стал раздеваться, как вдруг лакей мне подал письмо от Висновской; оказалось, что она приехала в карете с горничною и ждет меня около казарм; по ее желанию я велел своему лакею проводить в город горничную, а сам сел в карету, и мы поехали в квартиру на Новгородскую. Дорогою я упрекал ее, говорил, что она мною только играет. Приехали в квартиру; она осмотрела, осталась
Утром, в понедельник, 18 июня я послал к Висновской своего лакея с запиской, писал, что буду свободен с 12 часов дня. Она назначила мне свидание в 6 часов на Новгородской. В назначенное время я был там; привез с собой бутылку шампанского, два стаканчика и пульверизатор с одеколоном. Висновская приехала в 7 часов; в руках у нее было два свертка; она сказала, что разденется и попросила меня выйти в переднюю; возвратившись, я застал ее в одном пеньюаре, с голыми ногами, без чулок и туфель; она полулежала на диване; я спросил, зачем она привезла револьвер; она отвечала, что револьвер ей больше не нужен, и что лучше держать его в этой квартире на случай, если бы кто-нибудь вошел. Меня точно кольнуло в голову, и я подумал, что неспроста она привезла револьвер, но ничего не сказал. Сперва разговор шел довольно холодно, я все еще не мог забыть разговоров предшествовавшей ночи. Висновская стала рассказывать, что она скоро поедет ненадолго в Галицию, а потом в Лондон или Америку. Я присел к ней на диван и начал ласкаться, говорил ей о своей страстной любви и о том, что не переживу ее отъезда. Она сожалела, что не может быть моею женой, что все обстоятельства складываются против нас, что не будь я русский, то еще как-нибудь можно было бы устроиться и жить вместе, что она любит во мне душу и фантазию и сожалеет, что моя любовь к ней, моя первая любовь вышла такая неудачная. Когда разговор прекратился, и я посмотрел вверх под зонтик, то сказал: «Посмотри, как здесь тихо, мы с тобой точно в могиле!» В ответ она грустно улыбнулась. Это было часов около 10. Вскоре Висновская выразила желание поесть. Я оделся и пошел к лавочнику, у которого нанял квартиру; дал ему денег, велел купить ветчины, паштет, портеру, пива, вишен и сельтерской воды. Все это было доставлено, и я все принимал в передней через порог наружных дверей, так что в квартиру никто не входил. Висновская ела мало, просила на будущее время не покупать так много и между прочим сказала, что в другой раз приедет с кузиной, так как ей неловко перед дворником приезжать всегда одной. Часа через два она сказала: «Ох, как поздно, надо ехать домой!» Я попросил ее остаться еще немного, и она ответила: «Знаешь, я чувствую, что мне нужно отсюда ехать, но как-то не хочется выйти. Я чувствую, что не выйду отсюда!» Я недоумевал, что это значит, но, привыкнув к ее странным выходкам, не придал ее словам никакого значения и отвечал нежностями. Она спросила, есть ли у меня карандаш; у меня его не было, я отправился к лавочнику, и сын его принес мне карандаш и почтовой бумаги. Когда я принес и то и другое, Висновская спросила у меня визитную карточку и на ней написала что-то. Я подумал, не кузине ли она пишет, и сказал, что на карточке писать неудобно, а есть бумага. Висновская ответила, что это так, заметка. Она прилегла и положила записку около себя.
В это время мы мало разговаривали; она просила оставить ее подумать и подремать. Спустя некоторое время она приподнялась, и записка упала. Я спросил, что это за записка, но Висновская, не ответив, разорвала ее и затем сказала; «Я забыла, я пришла возвратить тебе твои кольца, ты сам хотел вчера все кончить, на что мне все эти кольца!» Сняв их, она приподнялась, бросила кольца на выступ печки, говоря мне: «Разве ты меня любишь? Если бы ты меня любил, ты бы меня убил еще тогда, когда мы раз на это решились, и не говорил бы мне, что покончишь с собою один. Я не понимаю, как ты можешь меня оставить жить. Я женщина, у меня нет той решимости, которая должна быть у тебя, а то бы я с собой давно покончила. Я боюсь только страданий перед смертью, а смерти я не боюсь!» Я был ужасно расстроен, говорил ей, что не чувствую решимости ее убить, что себя лишить жизни могу, но ее не в силах; при этом я брал револьвер и, помню, один раз навел его на Висновскую, не взводя курка, но тотчас отпустил, сказав, что не хватает решимости; затем, взведя курок, я несколько раз наводил дуло на себя, вовсе не думая этим шутить или пугать ее, а сознавая вполне, что мне ничего не остается в жизни; я чувствовал, что нужно застрелиться, но последний момент решимости во мне еще не наступал. Висновская, видя мое возбужденное состояние, всякий раз отстраняла револьвер и говорила, что так нельзя, что это будет жестоко, чтобы умереть на ее глазах, а она останется жива и что же она тогда будет делать. Потом она прилегла и, по-видимому, начала дремать. Я сидел возле нее и предавался своим мыслям, не видя для себя другого исхода, как только смерть, если с Висновской мне придется окончательно расстаться. Вдруг она быстро приподнялась и, не вставая с дивана, сказала что-то по-польски, но что именно, я не разобрал. Потом она сказала: «Дай сюда кольца!» Я подал кольца, она надела свое, а мне подала мое и сказала: «Ты ведь знаешь, что я тебя давно люблю и сейчас люблю, я часто бывала к тебе нехороша, но это уж в моем характере; я отдавалась тебе не по какому-либо расчету; ты видишь, нам нельзя ни жениться, ни вместе жить; дай-ка сюда платье!» Я подал ей юбку, из которой она вынула две баночки. Тут я понял, в чем дело, и спросил Висновскую: «Неужели опять?» «Да, теперь уже конец»,— ответила она и спросила: «Можешь ли ты жить без меня?» Я сказал, что не могу, что не переживу разлуки с нею. Тогда она сказала: «В таком случае хорошо, я взяла твое сердце и мысли; это уже твоя судьба, как и многих других, которые меня любили. Чувствуешь ли ты решимость убить себя?» Я отвечал утвердительно. Тогда она прибавила: «Все равно ты осужден меня вечно любить и страдать; если ты решился, то захвати и меня с собою: ты умрешь с сознанием, что я навеки твоя, теперь же слушай мою жизнь!»
Она начала с самого детства, говорила, что за нею не смотрели, что какая-то женщина развращала ее в ранние годы, что будучи за границей, она искренно полюбила одного человека, который возил ее в Константинополь, показывал ей гарем, а ее только заставлял раздеваться и только любовался ею; что театр, которому она служила, только развратил ее, что другая бы женщина позавидовала ей, что генерал Палицын хочет на ней жениться, но что она не хочет продавать себя за богатство, несмотря на свою любовь к роскоши, что в последнее время Палицын разрешил ей продолжительный отпуск с тем, чтобы она поехала с ним куда-нибудь на две недели. Я в свою очередь говорил ей о своем разочаровании жизнью, о невозможности жить без нее, и что в этот момент я готов покончить с собою и с нею. Затем, не помню, кто из нас стал раньше писать записки: я разломал карандаш, чтобы мы могли писать одновременно; она писала на моих визитных карточках, полулежа на диване. Во время писания записок мы не разговаривали. Я так был убежден, что отец никогда бы мне не разрешил жениться на Висновской, что поэтому и написал в записке фразу: «Вы не хотели моего счастья». Висновская долго писала записки, писала с расстановками, не спеша, обдумывая. Напишет что-то и остановится, думает, глядя на дверь; опять напишет два-три слова и снова размышляет. Написав записки, она рвала их, бросала куда попало и снова принималась писать; опять рвала и снова продолжала писать. Я кончил писать гораздо раньше. Комната освещалась одною свечою в фонаре; когда мы начали писать, я хотел зажечь другую свечу, но она сказала: «Не нужно!» Сколько было написано ею записок, не знаю; помню только, что осталось их две; я спросил ее, что она написала; она ответила: одну матери, а другую в дирекцию театров; о разорванных записках я ее не спрашивал. Она захотела прочесть мои записки и разорвала ту, которую я написал в резкой форме Палицыну, сказав, что если ее оставит, то Палицын ничего не сделает для матери, как она его о том просит в своей записке. Затем опять начался разговор о нашей любви, о безысходности положения, о том, что нам остается умереть, и тут я прибавил, что «уж если так, то надо это сделать поскорее!» Она решила сначала принять опиум, чтобы привести себя в бессознательное состояние, а я должен был сначала ее застрелить, а потом уж себя. Она насыпала в стакан опиума, а я налил в него портера, и она не вдруг, а постепенно стала пить глотками эту смесь, приподнявшись на диване. Остаток, долив портером, выпил я. Она легла на диван и просила положить ей на колени две записки, ею написанные. Я это исполнил.
Затем в другом показании Бартенев говорит: «Объяснение смысла записок, найденных разорванными, для меня еще труднее, чем для кого-либо другого. Посторонний может предположить два мотива: или мое ужасающее зверство, или же что покойница, всегда щепетильная относительно своей репутации, желала скрыть свое добровольное желание смерти от руки русского офицера, разумеется, зная, что и я лишу себя жизни. Не могу дать себе отчета, почему я не привел в исполнение намерения себя убить; был ли то страх смерти, недостаток воли, наплыв чувств, вызывающих желание продолжать жизнь — не знаю. Говорю о втором мотиве, потому что не могу найти другого. Хотя не могу и мне больно предполагать, что даже при всем том, что она так жестоко играла мною (как это теперь оказывается), она была бы так бессердечна, чтоб так оклеветать меня ради своей репутации (несмотря на убеждение, что я буду мертв). Люди, меня знавшие, удостоверят, что на бессердечное убийство я совсем не способен. Хотя я был в сильно возбужденном и расстроенном состоянии, но все-таки в сознательном. Предположим, что я хотел ее убить, а она хотела жить; но ей стоило сказать мне несколько ласковых слов или протянуть руку, чтобы я забыл все оскорбления. Припоминаю такой случай: как-то раз при матери и при ком-то из родственников я выразился об одной женщине, что она хорошенькая. Висновская посмотрела на меня и швырнула стакан с шампанским мне в лицо так, что он разбился и запорошил мне глаза. От такого неожиданного поступка, связанного с физической болью и оскорблением, естественно было бы с моей стороны рассердиться, но она протянула руку, и я все забыл. Допустим, что я убил ее из ревности, но, во-первых, не я привез револьвер и яды, а во-вторых, если бы она хотела жить, она бы делала попытки отстоять свою жизнь, кричала бы, шумела, боролась; затем, разве бы стала она писать о справедливости поступка человека, ее убивающего, и стала бы писать о расчетах с дирекцией.
Не мог я ее усыпить хлороформом — это доказывают оставленные ею записки; не мог подлить опиума, так как опиум имеет горький вкус и специфический запах. Я виноват в том, что не отговаривал ее от идеи смерти; но я сам всегда думал об этом и меня влекло к ней. Ревность у меня проявлялась минутами и не была сплошным чувством; когда я это ей выражал, она меня всегда разубеждала и даже сердилась. Я знал, что в нее влюблены многие, но объяснял себе это тем, что она любит ухаживания. Я знал, что она в меня не влюблена, но чувствовал ее расположение и все же любовь ко мне, хотя и не пылкую и не страстную. Иначе я не мог объяснить ее симпатии ко мне. Во мне она не могла видеть ни протекции, ни денег, вообще никакого расчета, из-за которого она мне могла отдаться. Я не мог обольстить ее мыслью о женитьбе, так как всегда говорил ей, что при жизни отца это вещь невозможная. Относительно Мышуги она мне говорила, что он ей нравился, но теперь она с ним все кончила. Про генерала Палицына она сама мне говорила, что от него в зависимости как от директора театра и что он в нее сильно влюблен и хочет, чтоб она была его женою, но что она на это никогда не согласится. Я не мог ревновать к Палицыну по причине его преклонных лет. Моя записка о Палицыне, разорванная Висновскою, написана в будущем времени, а не в настоящем или прошедшем; следовательно, я не предполагал существования между ними интимных отношений. В разговоре о своем будущем и даже раз при Штенгель она сказала: «Ни за что я не выйду за этого старика, продать себя ему — ни за что!» Она возмущалась, когда приходили к ней просить протекции у Палицына; говорила, что ее оскорбляют все эти просьбы, так как все думают, что она любовница Палицына. Меня лично убеждало в противном и то, что будь это правда, у нее было бы много денег, чего, однако, не было, как она сама мне о том говорила. Неужели бы я мог желать на ней жениться, если бы знал, что она любовница Палицына!»
На судебном следствии было допрошено 67 человек свидетелей; в качестве последних явились преимущественно лица, занимающие выдающиеся места среди варшавского русского и польского общества.
Допрос их начался показаниями товарищей Бартенева, офицеров лейб-гвардии Гродненского гусарского полка: штаб-ротмистра Лихачева, корнетов гр. Капниста, Ельца, Крупенского и др. По словам этих свидетелей, Бартенев, приехав после убийства Висновской в казармы, был сильно взволнован, казался пьяным и нервно, отрывочно, задыхаясь, рассказал им подробности убийства. Товарищи опасались сначала за жизнь Бартенева, но потом убедились, что он далеко не расположен лишить себя жизни. За несколько дней до преступления Висновская вместе с Бартеневым была в часовне в Лазенковских казармах, где покоился труп умершего накануне вахмистра. Вид трупа произвел на Висновскую потрясающее впечатление. На следующий день, при похоронах этого вахмистра, процессия по просьбе Бартенева прошла мимо дома, где жила Висновская. Услышав звуки похоронного марша, Висновская вышла на балкон и была крайне взволнована представившимся зрелищем. Бартенев, видимо, старался всем этим подействовать на ее нервы.
Из показаний свидетелей — жильцов дома № 14 по Новгородской ул., где совершено было убийство Висновской, выяснилось, что Бартенев нанял квартиру в начале июня, в середине же этого месяца явился туда со столяром и обойщиком и приказал им отделать комнату в восточном вкусе; через три дня квартира была готова, и в тот же день вечером Бартенев приехал туда с какой-то дамой. На следующий день, 18 числа, Бартенев приехал один около 7 часов вечера; спустя час к нему приехала Висновская. Бартенев попросил у своих соседей Купфера и Мизевской льду, скатерть и пробочник. Около часу ночи он просил дать карандаш и бумагу. Свидетели ночью слышали за стеной хохот, женский голос, потом повелительный мужской голос.
Тенор варшавской оперы Александр Мышуга познакомился с Висновской 11 лет тому назад. С 1884 г. был с нею в близких отношениях. Свидетель до конца жизни горячо любил Висновскую и, по его словам, пользовался взаимностью. Висновская говорила ему, что Бартенев любит ее до безумия; он клялся ей, что готов убить своего отца, если тот будет сопротивляться его браку с артисткой. Кроме того, подсудимый часто грозил ей своим самоубийством и раз даже приложил револьвер к своему сердцу. Висновская на коленях умоляла его отказаться от этого намерения. Мышуга советовал артистке уехать в Лондон; Бартенев возражал, что он приедет и туда в качестве атташе русского посольства. Свидетель видел Висновскую за несколько часов до ее смерти, он обедал у нее и получил приглашение прийти в тот же день вечером. О самоубийстве Висновская не помышляла, смерти всегда боялась. Самоубийства Бартенева она особенно опасалась, имея в виду крупный скандал, который несомненно тогда бы вышел, с одной стороны, с другой — рассказы подсудимого о том, что его сестра состоит фрейлиной Двора, отец — московским губернатором. Висновская, веря всем этим рассказам, оказывала свою любовь подсудимому, мечтая лишь о том, чтобы по возможности скорее от него отделаться.