Русский реализм XIX века. Общество, знание, повествование
Шрифт:
Еще один ключевой элемент античной дискуссии о мимесисе, который важен и сегодня, – это эмоциональная реакция (страх, нервозность, психологический дискомфорт), вызываемая пониманием того факта, что чрезвычайно удачный мимесис повторяет реальность настолько хорошо, что имитацию невозможно отличить от исходного объекта. Очевидно, что в эпоху появления нейросетей, создающих копии текстов, фото- и видеоизображений, не отличимые от первоисточника, такая эмоциональная реакция на реализм как апогей «правдоподобия» кажется вполне понятной. Потольски и другие теоретики мимесиса уделяют большое внимание негативному восприятию реализма современниками во второй половине XIX века по всей Европе. Викторианский антиреализм эстетических манифестов Оскара Уайльда, противопоставлявшего эстетику красоты натуралистичным описаниям реализма, и французский извод той же критики (замечания Бодлера об ограниченности фотографии как способа отражения действительности [90] , первые манифесты декадентов), а также их русские аналоги (статьи Н. Минского и Д. С. Мережковского) – богатый материал для сопоставлений с подобными практиками на российском материале. Так, важные связи между мыслями Белинского о новом искусстве фотографии и понятием «реалистичного» у передвижников устанавливает в книге о «реализмах» Молли Брансон [91] .
90
Анализ взаимовлияний и отталкиваний реализма и фотографии в середине XIX века см.: Armstrong N. Fiction in the Age of Photography: The Legacy of British Realism. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1999.
91
Brunson M. Russian Realisms: Literature and Painting, 1840–1890. Dekalb: Northern Illinois University Press, 2016. P. 177–179.
Использование теории мимесиса и сравнительного подхода уместно и в исследованиях дидактического модуса, гораздо более влиятельного в русском реализме, как показывает Сара Рут Лоренц, чем в его европейских изводах. В исследовании «Визионерский мимесис: имитация и трансформация в немецком просвещении и русском реализме» (2012) [92] Лоренц рассматривает российскую литературную критику 1860-х годов в контексте немецкой философии идеализма. Лоренц описывает парадокс русской «реальной» критики, отвечая на вопрос: как, с философской точки зрения, критики-реалисты разрешали логическое противоречие между требованиями к искусству верно отражать действительность и при этом менять ее в лучшую сторону? Инструментарий современной теории мимесиса позволяет, таким образом, рассматривать метаэлементы в поэтике литературных текстов 1860-х годов как попытку осмыслить в пространстве литературного текста эту противоречивую установку.
92
Lorenz S. R. Visionary Mimesis: Imitation and Transformation in the German Enlightenment and Russian Realism. Unpublished doctoral thesis, University of California, Berkley, 2012.
Еще одно исследование, чрезвычайно плодотворно работающее с современной теорией мимесиса на российском материале, – работы Хлое Китцингер, в которых рассматриваются системы персонажей в романах Толстого и Достоевского как инструмент создания миметической иллюзии [93] . Китцингер описывает авторские отступления в «Войне и мире» как размышления о типе литературного мимесиса, идентичного созданию правдоподобных персонажей, используя новые подходы к теории литературных типов (сформулированные, например, в книге Джона Фроу «Характер и личность», 2014) [94] . Китцингер подчеркивает связь между местом, которое Ауэрбах определил русскому роману в истории мимесиса (тексты «трагического» реализма [95] , обращающиеся к эстетике раннего христианства), функционированием системы персонажей в романах Толстого и Достоевского, а также проблемами этики романной формы [96] .
93
Kitzinger Ch. Illusion and Instrument: Problems of Mimetic Characterization in Dostoevsky and Tolstoy. Unpublished doctoral thesis, University of California, Berkley, 2016.
94
Frow J. Character and Person. Oxford: Oxford University Press, 2014.
95
О категории трагического в реализме Белинского, Гончарова и Герцена, см.: Kliger I. Genre and Actuality in Belinskii, Herzen, and Goncharov: Toward a Genealogy of the Tragic Pattern in Russian Realism // Slavic Review. 2011. Vol. 70. № 1 (Spring). P. 45–66.
96
Основные постулаты теории этики романной формы как подхода к описанию теории и истории жанра см.: Nussbaum M. C. Love’s Knowledge: Essays on Philosophy and Literature. Oxford: Oxford University Press, 1992; Hale D. J. Aesthetics and the New Ethics: Theorizing the Novel in the Twenty-First Century // PMLA. 2009. Vol. 124. № 3. P. 896–905.
Исследование Михаила Ямпольского «Ткач и визионер» [97] , посвященное проблемам репрезентации в мировом искусстве в целом, также обращается к российскому материалу в разделах о романтизме и реализме. Ямпольский описывает эволюцию способов репрезентации реальности в текстах Н. В. Гоголя, Н. С. Лескова, Ф. М. Достоевского [98] и др. и удачно вписывает теоретические выкладки российских писателей в мировую историю мимесиса как литературной практики. Теория мимесиса становится для исследователя неким общим знаменателем, к которому сводятся разные, но часто ключевые для реалистических текстов нарративные приемы: экфрасис, невербальная коммуникация (жесты), кенозис и др.
97
Ямпольский М. Ткач и визионер. Очерки истории репрезентации, или о материальном и идеальном в культуре. М.: Новое литературное обозрение, 2007. Теория мимесиса также служит главной методологической рамкой в теоретической истории русской драмы М. П. Одесского, в которой рассматривается роль использования категорий «мимесис со-участия» и «мимесис со-зерцания» в поэтике драматического текста (Одесский М. П. «Мимесис со-зерцания» и «мимесис со-участия» в истории русской драмы XVII–XXI вв. М.; СПб.: Нестор-История, 2018).
98
На том же литературном материале (тексты Гоголя и Достоевского) основано еще одно недавнее исследование мимесиса – работа философа В. А. Подороги «Мимесис. Материалы по аналитической антропологии литературы». Подорога позиционирует свое исследование как стоящее вне дисциплинарных рамок литературоведения и, в частности, уже сложившихся феноменологических и нарратологических подходов к теории мимесиса. В результате многие выводы ученого дублируют уже существующую теоретическую номенклатуру (в частности, деление типов мимесиса на 1, 2 и 3 следует терминологии П. Рикера, хорошо известной в России к моменту публикации книги), а также органицистскую теорию замкнутого литературного произведения (Гердер, Шеллинг, Ап. Григорьев) и классическую теорию интертекста (Подорога В. А. Мимесис: Материалы по аналитической антропологии литературы. М.: Логос, 2016).
В недавней книге Ф. Джеймисона «Антиномии реализма» проблема миметического отображения реальности рассматривается в связи с «аффективным поворотом» в гуманитарных науках последних двадцати лет [99] . Джеймисон видит в реализме не просто правдоподобное изображение человеческой психики, но репрезентацию телесных и душевных аффектов. Разработанная взамен устаревшей классификации эмоций, поэтика аффекта потребовала новой темпоральности, наиболее подходящей формой для которой оказался роман. В первой главе автор настаивает, что жанр новеллы в силу сосредоточенности на рассказывании истории героя (telling) ни исторически, ни структурно не был приспособлен для рассказа о мельчайших душевных и телесных движениях героев. Ключевой оппозицией для Джеймисона выступает не recit vs. roman, не telling vs. showing, но судьба (destiny) vs. вечное настоящее (eternal present), в рамках которой и разворачивается репрезентация «волн телесных ощущений», требующих особой темпоральности. Исторически тексты реализма возникают из напряжения между двумя этими полюсами. Для авторов 1830–1840-х годов новой задачей было уловить аффекты, не поддававшиеся языку эмоций – уже хорошо разработанному, но еще не обладавшему необходимыми категориями для дискурсивного обозначения того, что Спиноза именовал аффектом (страстью).
99
Jameson F. The Antinomies of Realism. New York; London: Verso, 2013.
Джеймисон приводит эффектный пример – пассаж из «Отца Горио», где Бальзак удручен бедностью языка, не имеющего средств для передачи мельчайших состояний и запахов. К сожалению, Джеймисон не вдается в историю осмысления аффектов, хотя это позволило бы соотнести литературную репрезентацию с историей физиологии и научной теории аффекта, разработанной в 1880-е годы независимо друг от друга Карлом Ланге и Уильямом Джеймсом. Согласно Джеймисону, аффект в романе семантически и формально соотнесен с эффектами и идеями протяженности, интенсивности, сингулярности, «хроматизма тела». Такой ракурс позволяет Джеймисону включить в поле реализма и Бальзака, и, вопреки Лукачу, Золя (а расширительно – и «экзистенциальный роман» XX века), а также нетривиально (и местами рискованно) говорить о музыкальной технике Вагнера и живописи импрессионистов как об аффективных, а значит – реалистических по своей природе.
Особо стоит упомянуть предложенную Джеймисоном интерпретацию аффективных состояний в прозе Толстого.
Внимание к парадоксу мимесиса – неизбежному искажению изначальной действительности в процессе ее изображения – органично приводит к рассмотрению моментов рефлексии этого процесса, интегрированного в сами литературные тексты. Саморефлексия – термин, устоявшийся в англоязычной и других зарубежных традициях (нем. Selbstreflexion, итал. riflessione, фр. autor'eflexion и пр.). С середины 1990-х годов он постоянно используется и в российском литературоведении, однако его приложение к текстам русского реализма остается весьма ограниченным. Одна из причин этого – исторически сложившееся в русской науке использование разных терминов для определения одних и тех же приемов повествования в литературах XX и XIX века. За методологией, необходимой для выявления и описания процесса нарративной саморефлексии в тексте, стоит теория метапрозы, которая была осмыслена российским литературоведением и зарубежным литературоведением, работающим с русскоязычными текстами, только в 1990-е годы. До 1990-х комплекс нарративных техник подобного рода обсуждался по-русски либо в рамках исследований «игровой поэтики» и роли автора в тексте, либо в структуралистских терминах вторичного моделирования реальности Ю. М. Лотмана и Д. М. Сегала [100] . Такая дисперсность терминологии теории метапрозы в русском языке, органичность ее использования для анализа модернистских и постмодернистских текстов, наряду с характерным для классической теории метапрозы пониманием мимесиса и саморефлексии как взаимоисключающих повествовательных техник [101] , фактически препятствовали широкому обращению к исследованиям метаэлементов в прозе русского реализма. Интересный пример терминологического «трансфера», в котором понятие «саморефлексия» с присущим ему комплексом научных коннотаций при переводе подменяется более привычным термином, отсылающим, однако, к принципиально иному методологическому аппарату – перевод на русский замечания У. М. Тодда в описании истории литературы XIX века о «самосознании» в русском романе [102] как «постоянном присутствии автора» в тексте [103] . В общем верный перевод тем не менее вписывает выводы Тодда в качественно другие теоретические рамки.
100
Репрезентативный обзор генеалогии русскоязычных методологий работы с метапрозой представлен, например, в методологическом разделе работы: Хатямова М. А. Формы литературной саморефлексии в русской прозе первой трети XX века. М.: Языки славянской культуры, 2008.
101
Роберт Альтер пишет об этом противоречии, фактически исключая наличие нарративной саморефлексии в европейском романе середины XIX в. См.: Alter R. Partial Magic: The Novel as a Self-Conscious Genre. Berkeley: University of California Press, 1975. P. X.
102
«…much of their abrasiveness, that is, their self-consciousness and critical intentionality» (Todd III W. M. Fiction and Society in the Age of Pushkin: Ideology, Institutions, and Narrative. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1986. P. 8).
103
Тодд В. М. Литература и общество в эпоху Пушкина. СПб.: Академический проект, 1996. С. 13.
Сегодня понимание прозы русского реализма середины XIX века как чрезвычайно саморефлексивной дискурсивной практики, разделяющей общие черты так называемой метапрозы (теория которой разработана в основном на примерах английской, французской и американской литературы модернизма и раннего постмодернизма) [104] , распространяется все шире. Историк литературы XVIII века Дэвид Гаспаретти считает саморефлексивность типичной чертой раннего русского романа, имитирующего европейские образцы и отражающего мысли авторов о том, как плохо русский материал укладывается в их формальные рамки [105] . Донна Орвин называет саморефлексивность «национальной чертой русской литературой традиции» [106] , а Майкл Финк рассматривает, наряду с поэзией Пушкина и пьесами Гоголя, метаэлементы в поэтике романа «Анна Каренина» Л. Толстого [107] . Наконец, Молли Брансон рассуждает о саморефлексивном потенциале русского реализма как о его очевидной черте, существование которой к 2016 году уже не требует доказательств [108] .
104
Ключевые работы по теории метапрозы включают: Waugh Р. Metafiction: The Theory And Practice of Self-Conscious Fiction. London; New York: Routledge, 1984; Hutcheon L. Narcissistic Narrative: The Metafictional Paradox. Waterloo, Ont.: Wilfrid Laurier University Press, 1980; Imhof R. Contemporary Metafiction: A Poetological Study of Metafiction in English since 1939. Heidelberg: Winter, 1986; Scholes R. Fabulation And Metafiction. Urbana: University of Illinois Press, 1979; Christensen I. The Meaning of Metafiction: A Critical Study of Sterne, Nabokov, Barth and Beckett. Bergen: Universitetsforlagen, 1981; Rose M. A. Parody // Meta-Fiction: An Analysis of Parody as a Critical Mirror to the Writing and Reception of Fiction. London: Croom Helm, 1979.
105
Gasperetti D. The Rise of the Russian Novel: Carnival, Stylization, and Mockery of the West. DeKalb: Northern Illinois University Press, 1998. P. 4.
106
Orwin D. T. Consequences of Consciousness: Turgenev, Dostoevsky, and Tolstoy. Stanford: Stanford University Press, 2007. P. 10.
107
Finke M. C. Metapoesis: the Russian Tradition from Pushkin to Chekhov. Durham, NC: Duke University Press, 1995.
108
Brunson M. Op. cit. P. 3, 7, 9, 17, 31, 33, 39, 113.
Российское литературоведение также имеет почтенную традицию освещения этой проблемы. Ю. М. Лотман в знаменитом комментарии к «Евгению Онегину» отмечает наличие в романе «некотор[ого] метатекста, трактующего вопросы поэтической техники» [109] . Теорию Лотмана затем развил Д. М. Сегал в статьях 1981 года «Литература как охранная грамота» и «Литература как вторичная моделирующая система» [110] . Однако исследование Сегала ознаменовало почти стопроцентный поворот в сторону изучения саморефлексивности русской прозы модернизма, оставив большей частью за бортом XIX век и вопрос русского литературного реализма. Современные российские исследования метапрозы и рефлексивности тоже рассматривают в основном тексты XX века [111] . Именно тот факт, что теория метапрозы развивалась преимущественно в контексте гуманитарной мысли XX века (в том числе и российской – Линда Хатчен говорит, например, об огромном влиянии теории коммуникации Якобсона и теорий пародии Тынянова [112] ), определил и первоначальный диапазон ее применения.
109
Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. Л.: Просвещение, 1983. С. 250–251.
110
Сегал Д. М. Литература как охранная грамота. М.: Водолей, 2006. С. 11–50, 50–156.
111
См., например: Зусева-Озкан В. Б. Поэтика метаромана: «Дар» В. Набокова и «Фальшивомонетчики» А. Жида в контексте литературной традиции. М.: РГГУ, 2012.
112
Hutcheon L. Thematising Narrative Artifice: Parody, Allegory, and the Mise En Abyme // Narcissistic Narrative. P. 48–58.