Русский в Париже 1814 года
Шрифт:
Эти слова отдались в глубине души Эмилии.
Глинский сделал знак Шабаню. Влюбленные обменялись взорами, и в комнате было уже двое счастливых. Все сели кругом стола. Шабань, украдкою сжав ручку Клодины, развеселился. Клодина более не морщилась и сам Глинский, довольный добрым делом, несмотря на свою грусть, время от времени вмешивался в разговор, но не менее того, все его порывы замирали, сдерживаемые печальным расположением Эмилии, и вся беседа походила на мрачный осенний день, когда густые облака, гонимые ветром, раздвигаясь на минуту, пропускают солнечный луч и он, быстро пробегая полосою по
– Вы меня презираете, графиня. – Она взглянула на него с видом упрека.
– Да, графиня, потому что не удостоиваете даже и теперь меня ответом. Только двух минут прошу у вас… Грудь моя полна… Не убейте меня отказом, потому что мысль о вашем презрении сведет меня в могилу…
Маркиза, возвратясь, села с ними, незначащий разговор продолжался. Глинский умоляющим взором смотрел на Эмилию, но минуты улетали за минутами, время проходило и отчаяние начало заступать место слабых надежд в сердце несчастного юноши.
– Неужели вы поедете верхом назад, в эту погоду и так поздно? – спросила маркиза. Глинский отвечал, что велел нанять коляску, ожидает ее с минуты на минуту и совестится, оставаясь у них так долго – дольше, нежели надобно. Нельзя сказать, с какою горестью выразил он последние слова, взглянув на Эмилию – и они как будто пробудили ее.
– Вы уезжаете навсегда отсюда, Глинский, – сказала она, – вы так любили мою Габриель… я слышала, что русский крест, русское благословение приносят счастие… хотите ли благословить дочь мою?..
Радость блеснула в глазах Глинского.
– Тысяча благословений, графиня! – воскликнул он, – жизнь свою отдал бы и тогда, когда я еще дорожил ею!..
– Подите, дети, – сказала маркиза, – ты, Эмилия, прекрасно вздумала! – и когда графиня, взяв под руку Глинского, пошла вон из комнаты, она, смотря за ними вслед, качала головой, приговаривая про себя: – Бедные дети! они не понимают друг друга!..
Глинский искал слов, чтоб выразить чувства, переполнившие грудь его, и не находил. Он чувствовал, как билось его сердце, и это еще более увеличивало его смущенье. Несколько секунд молчали они. Голос Глинского дрожал, когда он начал:
– Неужели, графиня, я должен унести с собою стрелу, меня уязвившую и которая доведет меня до гроба.
Графиня также собиралась со всеми силами, чтоб отвечать.
– Глинский, – сказала она, – дружба моя к вам останется вечною. Я знаю вас, уважаю, буду жалеть о вас: но я мать; в моем сердце не может вмещаться другое чувство, – я горжусь им, я им счастлива!.. вы заслуживаете лучшего сердца… будем друзьями.
– Не произносите этого слова! – я не могу вас обманывать и не хочу быть вашим другом-самозванцем – любви вашей ищу я, Эмилия!..
– Нет, Глинский! – сказала графиня нетвердым голосом, – нет! все противится нашему соединению.
Она прошли сквозь ряд слабо освещенных комнат и вступили в детскую Габриели.
Поцелуй, яркий блеск свеч перед глазами спящей Габриели пробудили ее: она села и в удивлении осматривала околостоящих; тонкая рубашечка спустилась, большие черные полусонные глаза медленно переходили с одной фигуры на другую; милый румянец детского сна играл на ее здоровых щеках, – как различен бывает взрослый человек после сна с дитятею!
– Глинский! – сказала она, протягивая к нему ручонки, – зачем ты здесь?
Он взял ее на руки:
– Я пришел проститься с тобою, милая Габриель, – сказал он.
– А куда ты едешь?
– К своей маменьке, друг мой.
– Не езди!.. Габриель не хочет, чтоб ты ехал!..
– Но маменька твоя не хочет, чтоб я оставался.
– Маменька! не вели ему ездить, – лепетала Габриель, протягивая графине руку, и когда Глинский поднес ее к Эмилии, малютка схватила обоих за шею и твердила: – Не пускай его, маменька!.. не езди, Глинекий, вот тебе маменька… вот она… не езди!..
Волосы Эмилии коснулись лица Глинского; дыхание обоих смешалось. Они затрепетали. Эта сцена… где простое детское сердце и невинный язык лепетали им общую тайну, потрясли Эмилию. Она едва держалась на ногах. Малютку насилу могли успокоить, и Эмилия снова подала руку Глинскому.
– Вы ссылались на вашу дочь, – сказал он, выходя. – Сама природа говорит языком Габриели. Эмилия, скажите одно слово, и вы сделаете меня счастливейшим человеком.
Глаза Эмилии были сухи и красны, дыхание тяжело, походка неверна; ей нужно было опереться на руку Глинского.
– Нет!.. – произнесла она едва внятно.
– Все кончено!.. Все кончено!.. – вскрикнул Глинский, ударяя себя в голову и удвоивая шаги, так что бедная Эмилия едва могла следовать. Несколько шагов было сделано безмолвно. Потом, Глинский голосом, который показывал какое-то отчаянное спокойствие, сказал: – Теперь мне осталась одна только просьба: не забудьте гренадера, и бедной женщины!..
До этой минуты Эмилия сберегла свои душевные силы: она приготовилась к этой борьбе и выдержала ее; когда же просьба Глинского показала, что опасность миновалась, это принуждение как будто оставило ее, но, вместе с тем, она утратила и твердость: они были уже в двух шагах от двери, ведущей в зал; еще она сбиралась отвечать, как Глинский остановился.
– Эмилия! – сказал он потрясающим душу голосом, – еще шаг и вечность ляжет между нами! Эмилия, одно слово…
Судорожное движение пробежало по ее членам; она опустилась в бессилии на его руку, и в эту минуту послышался стук въезжающей на двор коляски Глинского.