Рыцарь Бодуэн и его семья
Шрифт:
— Врешь ты небось, перебежчик… Лангедойль, одним словом, — процедил рыцарь Арнаут. И неожиданно весьма больно схватил меня за ухо, желая поднять из-за стола. Я весь скривился, но умудрился поступить единственно правильным образом — остался сидеть, не борясь, но и не поддаваясь, и выговорил так спокойно, как только мог, что как бы оно ни было — теперь я служу графу Раймону, владыке Тулузскому, значит, графу самому и решать — надежный я человек или нет.
— Франк сегодня камни таскал не хуже прочих, — вступился наконец Аймерик. — И пусти ты его, дядя, пустите, эн Арнаут! Не до драк нам. И так-то с камнеметом проклятым намучились.
Рыцарь Арнаут отпустил меня и оставил в покое. Без особой любви, конечно — но оставил. Однако на оборону предместья ни под его началом, ни под чьим-либо еще я не попал, обреченный трудиться на стенах вместе с другими непригодными для воинского времяпровождения — горожанами, в жизни не державшими в руках оружия, и бойкими сильными женщинами вроде Аймы. С нами, правда, оставался эн Гайярд —
А граф Раймон, мой новый сеньор, мой фуа и оммаж, которого я так ни разу и не видел со времени переправы — обо мне за все время осады так и не вспомнил, в чем я нимало его не виню — до меня ли графу осажденного города! Не прислал за мною, не потребовал от меня никакой службы, согласно тому горячечному договору, в который я никак не мог до конца поверить. Впрочем, иначе и быть не могло.
Так что время первого штурма, со стороны предместья Сен-Сернен, после полутора суток пальбы каменьями, я провел на тулузской стене. Толку от меня было немного, на удивление немного: рыцари графа Раймона и сеньоров Фуа устроили хорошую рубку крестоносцам у ворот предместья, так что время нашего камнемета прошло. Стрелять теперь стало опасно, иначе можно попасть по своим. К тому же в темноте… Мы со стен, честно скажу, ничего не понимали — видели, конечно, как факельный свет вырывает из темноты островки красного (флажки наших), слышали кличи — то тяжелые два слога, каменное слово «Мон-фор», то «Толоза» — нестройные, скорее яростные возгласы, чем голосовой барабан, отбивавший ритм боя. Я пялился в темноту, держа плохонький арбалет наизготовку (на случай, если те все-таки пройдут), и руки мои тряслись, потому что в факельной мешанине у ворот то и дело виделись мне две фигурки, убивающие друг друга разными страшными способами. Аймерик и Эд, мой брат. Господи Иисусе, шептал я, сглатывая и сглатывая мокрые сгустки, не делавшие раздираемое страхом горло нимало влажнее. Господи, пожалуйста… Пожалуйста… Воображение мое разыгралось до того, что я весь трясся, едва ли не роняя арбалет, и не знал даже точно, за кого молюсь, и не желал так бояться, и боялся чувствовать себя… таким предателем.
Нет, милая, дело не в том, что мне представлялось — мол, мое место там. Боюсь, окажись я там, по ту сторону ворот — сосущая боль в сердце никуда не делась бы, никуда. Предательство мое не заключалось не в каком-то определенном поступке — оно просто было частью меня, как следы от оспы на лице, которое могло бы иначе быть красивым. Что-то текло в моей крови… два потока, сражающихся друг с другом, как два змея под будущим замком короля Вортигерна — знаешь такую сказку? Получается, что боль предательства я унаследовал от матушки, как наследуют цвет волос. Если придет день, мой истинный день, когда родительская болезнь в моем теле излечится… Когда я наконец стану собой, нагим и настоящим — тогда я смогу, должно быть, по-настоящему кого-нибудь отмолить.
«Не пройдут, не пройдут! Смотрите, братья, что это? Не могло же так быть, чтобы они в самом деле не прошли? Богомерзкие франки, а, Дева Мария, да они отступают, это темное шевеление — битва — она движется, и теперь уже вдаль, наружу за ворота, они не прошли!!» В бледном рассветном зареве, встававшем за спинами сражавшихся, было видно, как оно движется — франки отступали, сквозь вяло горящее предместье сквозили тени коней, колебание огней, то прочерчивающих яростные дуги, то падающих в землю. Монфор отступал. Где-то среди этих невнятных людей, частью картины, даже красивой издалека, и такой простой — будто ярмарочная толчея в воротах богатого города — был мой Аймерик, да что там Аймерик — был мессен Раймон. Я орал, свешиваясь со стены, подпрыгивал, ударяя кулаками по зубцу так, что содрал с костяшек кожу, и то же самое слово рядом визжала Айма — «Толоза, Толоза» — какое красивое слово, Боже мой, и ничего больше не надо, век бы так орать, век бы так орать на франков, которые — Сен-Сернен и Сен-Экзюпер! — отступают, Монфор бежит, Толоза, Толоза гонит его прочь!
Эн Гайярд — тяжелая, пахнущая потом гора радости — облапил меня, даже не глядя, кто я таков, расцеловал в обе щеки, лицо у него было мокрое. Он тоже орал «Толоза», забыв даже о собственном кличе «Фуа» — какое там Фуа, Фуа тоже Толоза, все сейчас сделалось Толоза, сердце Юга, сердце мира, живое и яростное, гнавшее по жилам кровь — своих людей, свои отряды. Штурм был отбит, Монфор не ждал такого, он отвел свои силы еще дальше, чем прежде, и весь следующий день со стен было видно, над чем трудятся франки — они окружают свой лагерь частоколом.
Аймерик по возвращении домой пел от радости; пел про какую-то девицу Аэлис, чья красная юбка и золотые волосы якобы затмили ему белый свет, а потом про то, что злую страсть, что в сердце входит, не вырвет прочь ни коготь и ни бритва… И нежные грустные слова песни вовсе не вязались с залихватским мотивом,
Как я узнал на следующий день, ему не то что бы удалось самому поучаствовать в схватке — он бежал с мечом в руках, потом упал, потом его оттеснили, потом он опять побежал, а эн Арнаут, его крестный, будучи конным, вырвался вперед и куда-то делся, потом Аймерик кого-то несколько раз ударил в щит — а потом тот некто упал, убитый в спину эн Арнаутом, и кровь неизвестного врага забрызгала Аймерику всю грудь, так неожиданно она ударила откуда-то сбоку из шеи… А потом оказалось, что уже все кончилось, они уже у ворот, а потом — за ворота, на их лагерь, не теряя времени, и все снова побежали — на этот раз уже за отступавшими, и Аймерик тоже побежал, крича и крича «Толоза», и ему казалось, что он не добежит — так устали все мышцы до одной, так кричало все тело, но он добежал, конечно. Все добежали. Аймерик был среди всех, но так никого и не убил. Он рассказывал — из предместья ломанулись главные силы, ударные отряды, и сам граф Раймон был там, и граф Фуаский, и с ними не меньше пятисот рыцарей — хороший шухер навели в стане крестоносцев, так, знаешь ли, егеря пугают уток, засевших в камышах, так огонь попаляет сухую траву, разбегаясь волнами, так прибой разрушает песчаные укрепления — накатило, убило, унеслось обратно… Короткая вылазка, долгого боя с франками граф пока не хотел. Не погиб никто из знакомых Аймерику, а раненые были, особенно среди пехотинцев, и слава Тебе Боже, что никто не ранил нашего Аймерика. А вот Бермон, вилланин из предместья, тоже участвовавший в вылазке, по его собственным словам отправил к дьяволу двоих франков, правда, и сам был крепко ранен в голову и лежал в чулане, заботливо перевязанный, и на время выбывал из военной страшной игры.
Забыл помянуть, что на мой вопрос, — первый, который я задал своему товарищу по пробуждении: как оно было? — Аймерик подумал молча и ответил по размышлении: знаешь… страшно. Но так оно должно, наверное, быть, пока не привыкнешь. А вообще — здорово, когда они побежали, когда оказалось, что мы тоже бежим — уже не к ним, а за ними, знаешь, и так орут все… страшно орут, хорошо орут. Я удержался, чтобы не спросить, следуя своему навязчивому страху — не имел ли тот некто, который упал, забрызгав кровью грудь Аймерику, герба в виде черного льва на желтой котте поверх кольчуги.
Еще один раз тулузцы скрещивали оружие с франками — дня через четыре после первого штурма. У нас-то в городе полным-полно воды, и то все время глотка пересыхала, особенно если долго таскать тяжести, карабкаясь по лестницам туда и обратно. А у франков и вовсе не было воды — кроме Эрса на расстоянии целого сухопутного лье, а с телегами и бочками на них это не так уж близко, за водой не наездишься, больше одного раза в день никак не получалось. И то — горожане прознали про нужду своих «гостей» и посадили гарнизон в тысячу человек в местечке Монтрабей, что у самого Эрса, и те, спрятавшись за стенами деревянного городка, осыпали их стрелами, стоило обозам показаться на расстоянии полета таковых стрел. А так как обозы-водовозы состояли в основном из простых пилигримов, под охраной всего-то нескольких рыцарей (остальные нужны были Монфору в лагере), то провансальцам не стоило ни малейшего труда опрокинуть их и даже однажды разбить их телеги и бочки. В Тулузе шутили — говорили, Монфор в бешенстве, просит водички. Говорили, грозит заживо содрать кожу с любого монтрабейского стрелка, когда удосужится поймать такового. Так и надо, пели девицы на мотив какой-то популярной песенки, разнося воду защитникам восточной стены; так им и надо, голодранцам, пусть варвары свой пот и слезы пьют, довольно пили франки нашей крови! Жара стояла невыносимая, такая, что пополудни, и до самых нон, даже сами южане шевелились за работой втрое медленнее, чем могли бы. Айма сказала — обычно в мае еще не бывает такой жары; видно, Господь послал солнце палить наших врагов без пощады, и оно может и не зайти, пока последнему франку не прожжет черепушку! Ага, кивнул я, как с Иисусом Навином было, да? Когда солнце трое суток не уходило с неба, чтобы избранный народ победил? Катарская моя подружка, поливая мои обожженные солнцем руки из кувшина тепловатой струей, малость замялась — не уверенная, что ветхозаветный Иисус Навин хоть малость применим к нашему случаю. Однако же не спорила — не так она была сильна в доктринах, это вам не священников издалека дразнить.