Рыцарь Бодуэн и его семья
Шрифт:
«Епископ» помедлил, живописав кровавую охотничью сцену с такой правдоподобностью, что я понял — наверняка он раньше рыцарем был, или хотя бы жил при рыцарском дворе. Что же, всякое бывает. Я вот раньше тоже… был кем-то вовсе другим.
Так вот, что о бедном грешнике, душа которого все помнила, что раньше была псом. На этот раз он возродился наконец человеком — так Господь наградил его за верную и добрую службу — и обратился к истинной вере, и стал добрым христианином и «совершенным». И был у него товарищ, другой совершенный, с которым они вместе странствовали и проповедовали слово Божие. Шли они однажды вместе через лес, а лес этот оказался тот самый, в котором умер наш человек, когда был псом. И душа его вспомнила, как жила в теле пса, хотя в теле человека он еще никогда тут не бывал; и сказал «совершенный» своему товарищу: посмотри, здесь некогда я умер, схватившись с кабаном! Товарищ не сразу ему не поверил, потому как молод был и недоверчив (снова
Вот такая история. После которой раскланялся отец Гауселин, похвалил хлеб на Америги, и макароны, и гвоздичный соус, поддался уговорам забрать с собою остатки большого угря («Для братии, из любви к Богу, возьмите, отче, не побрезгуйте!») — и удалился, еще раз благословив все собрание и пригласив вечером на службу в башню некоего Морана. И вы, юноша, приходите, не забывайте меня — вы человек неглупый, вряд ли склонны бояться теней и пустых толков, сами посмотрите, христиане мы или же дьяволовы слуги, как учили вас ваши священники, о которых я без нужды дурного слова не скажу… Не то что они — о нас. Признайтесь, вы ведь многого о нас наслышались от своих прежних учителей? Всякого слушай, а думай своей головой…
Наконец он ушел, внушив мне твердую уверенность, что ни на какую катарскую мессу я точно не пойду. Чего еще не хватало! И без того грех, что я тут сидел с ним за одном столом («Возненавидел я сборище злонамеренных, и с нечестивыми не сяду») и слушал его еретические байки! Не мешало бы исповедаться, а то страшно — вдруг опомнюсь, когда уже поздно будет?
— Похоже, ты ему понравился, — даже как-то завистливо сказал Аймерик, когда мы с ним укладывались спать. Жара стояла ужасная, на улице кричали пьяные весельчаки — весь город празднует, и в вину никому не вменишь в такой великий день, да нам ничто уже не могло помешать спать. — Понравился ты ему, слышь? Епископу Гауселину, святому мужу! Он ведь знаешь какой святой муж? Как апостол Павел или Иоанн, к женщине не прикасается, души спасает, мученической смерти не боится и даже жаждет! Пойдем-ка сегодня с нами на службу, посмотришь, какая у нас благодать!
Я вспомнил, как плакал белый проповедник в Лаворе, стоя коленями на углях, и притворился, что уже сплю.
Так началась у меня, возлюбленная Мари, совсем другая жизнь. Осада кончилась, из дома мэтра Бернара ушли отстраивать разоренное свое предместье Жак с Жакоттой, а мне идти было некуда. Монфор, как и предсказывали мудрые мужи капитула, с досады пошел войной на земли графа Фуа, и город оставило множество фуаских рыцарей, призванных на защиту собственных доменов. В Тулузе стало просторней… Наступало лето — весьма жаркое и засушливое, чего нетрудно было ожидать после такой весны.
А я все жил в доме мэтра Бернара. Ел за одним столом с катарским семейством, занимался хозяйственными делами, спал в одной кровати с Аймериком. Граф за мной не посылал, дел и работы у меня не было, знакомых и друзей — тоже. В своем двойственном положении я смущал госпожу Америгу — обращаться со мною как со слугой она не могла, содержать же и кормить как родича не видела причин. Бывало, что я целыми днями бродил по улицам, не зная, чем себя занять, и рассматривал город, заходя отдохнуть от жары то в одну, то в другую церковь. Встречные люди, с которыми я, может быть, недавно вместе таскал камни и пил из одного кувшина, не здоровались с незнакомцем в мешковатой одежде. Вопрос — зачем я нужен здесь — не оставлял меня; как ни смешно, я почти сожалел о днях осады, когда от меня Тулузе и графу была хоть какая-то польза. Город возвращался к обычной жизни — торговал, молился, работал — и мне в нем не находилось места.
Аймерик общался со мною по-прежнему просто и дружественно, тако же и Айма — но им обоим на меня не хватало времени. Аймерик, по требованию отца, посещал мастерскую ювелира, учась делать кольца и пряжки; не брезговал мастер Йехан и плетением кольчуг, во времена войны превращаясь в оружейника. Так что Аймерик проводил целые дни в мастерской, клепая крохотными заклепками кольчужные кольца на тонком металлическом полотне и слушая городские сплетни. У мастера ювелира было двое помощников, сыновей важных горожан, а по вечерам собирались сходки, вроде как у мэтра Бернара. Там выслушивались и обсуждались новости Тулузы и окрестностей — взят Памьер, город графа Фуа, верней, его сестры, важной еретички Эсклармонды; взят замок Готрив; Монфор собрался на Керси… Помимо плохих новостей, бывали и хорошие. Особенно восхищали Аймерика подвиги Фуаского графа. Он взахлеб рассказывал по вечерам, что граф Раймон-Рожер взял в плен двух знатных франков — Тюрси и Лангтона, брата самого архиепископа Кентерберийского; граф Раймон-Рожер отбил обратно Готрив; граф Раймон-Рожер то-то и то-то… Вспоминая Монжей и хрустящие
Айма училась письму, чтению и ткачеству в манихейской школе в «женском доме»; туда же она водила свою малолетнюю сестру. Занимались с девочками женщины-еретички, умевшие читать и писать; за школу требовалось платить — деньги богатых горожанок, вроде наших девиц, шли на содержание сироток, воспитуемых в катарской вере. Айма, в свою очередь, приносила из катарской школы новости другого рода: о епископе Гауселине, о новых «соборах» по стране, о том, кого из знакомых готовят к «консоламентуму» — то бишь «утешению», еретическому крещению. Однажды, правда, она вернулась в слезах: ненавистный легат Арнаут, оказывается, отъединился от Монфора и с отдельной армией ездил по стране, разыскивая еретиков. Ему удалось взять город Ле-Кассе, вернее, Ле-Кассе сам сдался и выдал «Совершенных» — числом восемьдесят человек; не далее чем третьего дня они были сожжены. Госпожа Америга от такой новости сильно побледнела, сам мэтр Бернар заплакал — среди манихейских «диаконов» и «пресвитеров» Ле-Кассе давно уже обретался его родной брат Барраль, во священстве взявший апостольское имя Андре. Айма с пылающими мокрыми глазами обнимала отца, уговаривая его не плакать — дядя Андре умер за веру, умер благодатной смертью, стало быть, печалиться о нем грешно. Дай добрый Бог и нам всем так погибнуть — будучи Облаченным, праведным и твердым в вере, чтобы огонь костра становился для грешной плоти огнем Духа Святого. И всякому ведь известно, что когда доброго христианина сжигают на костре, он и боли-то не чувствует — всю боль и мучения берет на Себя Господь! Они сегодня немало обсуждали великое событие с женщинами своего дома, и даже сама великая «На Рейна» (главная еретичка) говорила, что надобно не плакать, но радоваться… Однако говоря так, Айма утирала слезы.
Я отлично помнил, как адски кричали сжигаемые еретики под Лавором — вряд ли было похоже, что Господь берет на себя все их мучения! Но я счел, мягко говоря, неуместным повествовать об этом здесь и сейчас.
Из Ле-Кассе — первого захваченного города графства Тулузен — в Тулузу явились беженцы. Они приезжали целыми семьями, с телегами и спасенным скарбом, кое-кто гнал с собой скотину. У кого были родичи — те устраивались в их домах, некоторые занимали разоренные предместья и начинали их отстраивать. Но изрядное количество бездомных днем и ночью толклось на церковных папертях и возле приютов святого Иакова и Ла-Грав, что в Сен-Сиприене. Сен-Сиприен — бедный пригород, по большей части деревянный, не обремененный муниципальной стражей порядка. Бедняки умудрялись устраивать себе временные жилища с навесами из шкур, но ясно было, что зимой они там не выдюжат. Мне нечего было подать им, просившим милостыню. Сына знакомых мэтра Бернара невесть кто убил вечером на улице — не то фульконовы люди, не то пришлые бедняки; вся-то вина отрока состояла в том, что он прогуливался обремененный деньгами, в красивом бархатном плаще. Нашли его уже без денег и без плаща, с рваной раной от деревянного кола на груди. После этого случая Аймерику и Айме было строго запрещено родителями после заката ходить далеко от дома, пусть даже и по делам. Но они все равно ходили, конечно — благочестивая Айма на катарские сборища в дом консула Морана, а мой друг — по своим мальчишеским делам.
Так, казалось бы, нетерпеливо ждал я конца осады; а когда наступил мир, томился и скучал по военным дням. От одиночества я стал весьма благочестив; в отлученном городе не служили месс для народа, большая часть клира удалилась из Тулузы вместе с Фульконом, но я привык подолгу молиться на ступенях запертого Сен-Сернена. Позже я нашел выход и стал посещать службы у госпитальеров, в иоаннитском квартале Сен-Ремези. У госпитальеров, оказывается, было от Папы особое разрешение — служить «тихие» мессы, без колоколов и с трещоткой, как в Страстную неделю, даже во времена интердикта. У них была и больница при командорстве; по большей части там лечились не паломники, а братья самого же ордена. Какие там паломники в отлученной Тулузе! Я мечтал попроситься работать при больнице, прилепиться хоть к кому-нибудь, но боялся, что меня примут за обычного попрошайку. То, что отчасти я им и являлся, не утешало ни в малейшей степени.
Более всего меня удивляло, что в городе жили католики — обычные, ничем не отличимые от прихожан Сен-Виктора в Париже или тех пилигримов, что каждый вечер окружали переносную кафедру легата Арнаута в походе. Еще я частенько прохаживался мимо капитула в тщетной надежде увидеть графа Раймона: я знал, что он, по приезде в город, останавливается либо в Капитолии, либо же в городском доме у кого-то из знатных друзей. Впрочем, графа я ни разу не встретил.
Зато однажды, явившись домой после госпитальерской мессы, я встретил чудовище.